На меня напала злая немочь под названием — немогота…

Может — лучше про текинского ишака? Помните, я, же Вам обещала! К этому ишаку, коего я Вам столь неосмотрительно обещала, высокочтимый сэр, мы добирались на ГАЗ-66 через юго-западные Кара-Кумы. Было нас трое. Но шофер, скорее всего, не в счет, поскольку он был дружелюбно-контактен и художественно-речист лишь после солидной дозы неразбавленного спирта, что за рулем и при крутых барханах — практически исключено. В остальное же время он молчал вмертвую и только сдавленно мычал, когда заедало сцепление. Нет, шофера я исключаю. Но и второй мой спутник поначалу меня не радовал. Весь Ашхабадский институт ботаники помирал со смеху, когда выяснилось — что я с ним еду. Мне, помирая со смеху, разные люди объясняли, что этот Какабай — самый молчаливый человек в Ашхабаде и, скорее всего, я рядом с ним дам дуба со скуки на первой же сотне километров. Сперва сильно было похоже, что люди — правы. Идеально-правильный, смуглый и невозмутимо-медальный, как у Остапа Бендера, — я его себе почему-то таким представляю с детства — профиль Какабая был рядом со мною в кузове, одно бездонное небо нас накрывало, один песок летел нам в глаза и один неподвижно-раскаленный ветер вышибал слабый пот из наших твердокаменных лбов. Но не было для меня в целом мире предмета более недоступно-далекого, недостижимого и загадочного, чем Какабай. Смутная улыбка всеведения временами смягчала твердые его губы.

А мимо меня проносились неопознанные объекты в лице солончаков без названия, растений без имени, безымянных рептилий, грызунов и птиц. Любознательное мое сердце подпирало под глотку. Вдруг мы пересекли мутно-желтую речку. Никакой речки, по моим представлениям, быть не могло. Речка — это уж чересчур! Я искательно заглянула в блестящие глаза Какабая. Он смотрел сквозь меня на цветущие ферулы и могучий злак селин. Минут через пятнадцать напряженного внутреннего труда я про эту неведомую речку заставила себя — забыть. Тут медальный профиль вдруг обернулся ко мне медальным фасом. «Река Мургаб был…» Это первая была, любезная, информация. Постепенно я приноровилась к ее щедрости и быстроте. И даже научилась кое-что из этой информации извлекать. О нормальном общении уже даже и не мечтала.

Живому, однако, никогда не нужно отчаиваться, вот что я Вам скажу, благородный сэр! Ибо ночью мне вдруг примстилась кобра. Ну, редкости тут — никакой. Ночевали мы просто на раскладушках, чтоб они поровнее встали среди барханов. Ночью в пустыне тебя охватывает пронзительно-освежающая прохлада, а на нос сыплются звезды, такие спелые, крупные, каких в другом месте не увидишь и в телескоп. Спится славно. Скорпионы нежны и игривы, резвятся в твоих отдельно снятых тапках. Фаланга вцепится — лишь если ненароком ее придавишь, так-то прогуливается по тебе безо всякого злого умысла. Спишь обычно спокойно, лишних движений во сне не делаешь. Я сплю и вдруг ясно вижу, как рядом с моей раскладушкой и на уровне моей головы, красиво потрескивая позвонками и богато раздуваясь, поднимается на хвосте кобра, я уже совсем рядом, почти вплотную, вижу ее доброе, нежно раскачивающееся лицо, ее пытливо посверкивающие глазки в роговых очках, слышу мягкий трепет ее дыхания на своей остекленело-онемевшей щеке. Она раскачивается, раскачивается, раскачивается… Гибкая, глянцевая, ее красота все ближе ко мне, все неостановимее… Тут я издала грубый рев. И вскочила на своей раскладушке.

Было нежное, лазоревое утро. Песок безмятежно желт, даже — медвян. От рева моего на этой безмятежной медвяности замерло в нелепых позах с пяток ящериц, не успевших даже зарыться, да психически неустойчивая змея-стрелка, вполне безопасная для людей, сорвалась со старого саксаула, где висела, поди, уж не первый год, и теперь, пристыженная, делала вид, что она скоропостижно скончалась. Никакой кобры — не было. Мимо моей раскладушки в сторону разгорающегося востока и нашей машины, где прикручен был умывальник, невозмутимо и стройно шествовал Какабай с белым вафельным полотенцем на смуглом плече. Он бы и не остановился. Но я так обрадовалась живому человеку, что сама закричала ему, как родному: «Какабай, я кобру сейчас во сне видела!» Он обернулся с поразившей меня живостью: «Змеюшка кусал?» — «Нет! Она танцевала!» Он вдруг взмахнул вафельным полотенцем — как белая стая взвилась. Он вдруг засмеялся — так щедро и громко, что ящерицы наконец очнулись и, бешено вибрируя, мигом зарылись в песок, а змея-стрелка скоропостижно ожила. Он вдруг присел возле меня на корточки, держа спину так гибко и прямо, как недоступно белому человеку. Глаза его блеснули отчаянной радостью и кровным родством. «Счастье нам будет!» — объявил он отчетливо и без всякого акцента. «Правда?» — восхитилась я. «Я правду тебе сказала», — серьезно подтвердил Какабай.

И не соврал. Дальше было — сплошное счастье. Мы резали пустыню насквозь. Пустыня самозабвенно цвела. Мы впитывали пышный этот расцвет четырьмя — жадными — глазами, что повышало нашу зоркость процентов на шестьсот. Перебивая друг друга, цитировали Коран, что роднило нас еще больше. Говорили про Магомета — что пророк был в быту простой, сам подметал свою комнату, сам кормил свою любимую кошку, любил своего осла и свою первую жену Хадиджу, перед смертью у всех попросил прощенья и раздал перед смертью все долги, хоть никто даже и не просил. Это мне в нем особенно нравилось. Только одного человека Магомет не простил даже перед своею смертью — это была женщина, которая написала на него эпиграмму. Какабай этот факт горячо отрицал. Он, собственно, не отрицал, что пророк кого-то там не простил, но утверждал, что это была — не женщина: женщина не могла написать эпиграмму, не женского ума это дело. Я же настаивала, досточтимый сэр, называла даже имя. Сейчас, увы, не могу для Вас повторить, за давностью лет — забыла. Тут одно для меня поучительно — настоящее искусство выводит из равновесия даже пророков. Против этого Какабай не мог возразить! Еще мы говорили про систематику: это — великая наука, она все систематизирует…

Тут, на какой уж не помню день, впереди вдруг возник мираж. Было, что уж греха таить, люто жарко. Но все-таки этот мираж был, мягко говоря, странноват. Нет, не блеклая озерная гладь подрагивала впереди, не плакучие ивы там смутно клонились ниц, не стыдливо прикрывающиеся фигурки, не то верблюжьи, не то девичьи, трансформируясь и перетекая друг в друга, подрагивали там, куда мы неслись, у бледнеющей над горизонтом водяной дымки. Этот мираж был какой-то упруго архитектурный. Он не отодвигался и не терял красок при нашем к нему движении. А даже крепче еще твердел. И в нем даже все явственней проступали отдельные архитектурные подробности. Ей-богу, мне казалось, что я вижу, например, ворота. И башню — сбоку. И даже будто кладку на этой башне и на этих воротах, в каменныех узорах. И словно бы — плакат сверху этих узоров. Когда в восхищенных моих глазах мираж этот приобрел почти все черты Голицынского скотного двора, в одном из крыльев которого в Орешенках некогда крутили кино, я дернула Какабая за рукав. И сразу услышала его ликующий голос: «Центральная усадьба совхоза „Мургаб“, где я родилась и вырос!» Он меня привез в свой родной кишлак. Он меня познакомит со всеми своими. Меня сразу расперла гордость! Машина наша втиснулась уже меж дувалов и лезла теперь по узкой улочке. Пыль этой улочки, вековечно-вечная, прикрыта была сейчас настоящими коврами ручной работы. Эти удивительные ковры запросто валялись в удивительной этой пыли. Я поняла, что Какабая здесь — ждали. Я уже поняла, что ковры эти — в его честь, я про такое раньше читала, так встречают истинно дорогого гостя. Я, что ли, дорогой гость! Это — он. Потому что Какабай, единственный из своего кишлака, вышел в большую науку, он — кандидат биологической науки, адепт ее и надежда, и его — встречают коврами…

Но ишак еще будет, несоразмерный сэр! Он — обязательно будет, и, как истинно великое, он требует красивой преамбулы, Вы же удивительно торопливы, видать — никогда не бывали в пустыне.

Ах, все опять оказалось не так, как я ждала! Какабай, облачившийся в халат и мохнатую шапку, сразу — безнадежно для меня почужевший, сидел в юрте со стариками, с бабаями, с аксакалами, я же торчала посередь пыльного двора, затененного могучей чинарой, и жадно вдыхала шашлычные, дынные, пловные и курительные ароматы, обволакивающие недоступную для меня юрту. Ибо я была — женщина, а в юрте царили мужчины. Какабай честно предупредил меня, чтоб я это различие помнила, не вздумала бы сунуться в эту юрту, а к нему обращалась только по самой крайней крайности и со всей почтительностью, чтоб старики не осудили ни его, ни меня. И лучше бы я пока как-нибудь обошлась сама с собой, а к нему бы вовсе не обращалась. Инструкцию эту Какабай смягчил лучшей из лучших своих улыбок, но на нем вдруг опять проступили медальные скулы. Он поручил меня — женщинам. Женщины кормили меня и пловом, и дыней, и шашлыком. Они даже предлагали мне нас. Это жевательный табак. Если нас хорошо спрессовать во рту и умело плюнуть, можно на лету сшибить беркута метров с десяти, так я думаю. Но я отказалась от наса. Я одного хотела сейчас — сидеть на кошме рядом с Какабаем и смотреть, как уважают его старики, и видеть — как он их уважает. Чтобы навеки вобрать в себя это традиционно-ритуальное и сокровенно-закрытое чужаку действо.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату