количеством связей. И тут — за счет поля, эмоционального и культурного, за счет тензора, личностного и социального, за счет коэффициента, пространственно-временного, и т. д. — должны обязательно присутствовать принцип относительности и постоянная Планка. Мы же получаем утрированно прямую схему, все остальное берет на себя «измерительный прибор» — историк, очевидец, «я» рассказчика.

Новости тут — ни малейшей. Я опять же к тому, сколь существенно это «я» (историка, рассказчика, очевидца), берущее на себя смелость поведать нам о Времени и о Себе, его культурно-эмоциональный багаж и его мастерство, ибо сумма знаний — сама по себе — ничего еще о мастерстве не говорит, нетрафаретность и бесстрашие его мысли, выраженной точным словом. Мы, по-моему, все более утрачиваем наслаждение формой. И как следствие — наслаждение мыслью, поскольку мысль, облеченная в недостойную ее силы форму, безнадежно и необратимо тупеет. В общем нашем чтении, которым мы так непонятно гордимся, фабула давно заменила мысль, так что вопрос о наличии и свежести мысли даже вовсе как бы и не стоит никогда в разговорах о кто-что-прочел. Тогда уже наше чтение — на уровне чистой физиологии пропускания хлеба-с-сыром через организм. А есть ли тогда хоть какое-то благо, возвышающее человека, в сем времяпровождении? В конце концов процесс складывания букв в слова есть чисто ведь механический и чтение — в таком разе — ничуть не выше, к примеру, вязания. Чем мы тогда гордимся и чего ищем в книгах, кроме прямых ситуационных аналогий с событиями собственной жизни?..

Вы так легко приходите во сны, как будто ждали только знака, чтоб невесомою картинкой, рисунком детским, вдруг соскользнуть с немеющей стены во взблески моего ночного мрака. В хитросплетеньях снов Вы так властны и так уверенны на поворотах, как будто Вам давал сценарий кто-то, Вам ведомы слова и все ходы вперед, и это Вы меня ведете, а я слепа, как крот. Вцепившись Вам отчаянно в рукав, я ничего в своих не понимаю снах, и только страх — Вас потерять на вираже сюжета — диктует мне движенья, в которых Вы легки, как привиденье, и яростны, как лето. Вы так естественны во снах и так блестящи! Давно не знаю, где Вы — настоящий: вот этот, смирно предо мной сидящий, в ком живо лишь дрожание ресниц и взор упорных глаз опущен ниц, иль тот, что ведом мне одной, фантом ночной, кто вдруг врывается во сны и в них царит единовластно, такой неуправляемо-прекрасный, как полнозвучье полной тишины.

Обрушить себя людям на голову — это всегда бесстыдство. Но на каком-то этапе наше дело, оказывается, требует обязательного бесстыдства. Вопрос, может быть, в мощи искренности этого порыва. Если энергия искренности достаточна, то, вываливая себя, — обязательно попадаешь во многих. А человек — при всех своих вроде бы обильных общениях — чрезвычайно и необратимо зажат в себе самом, что там — орех, орех по сравнению с нашей внутренней зажатостью — абсолютная свобода, множество степеней свободы. И потому — люди ищут себя хоть в крупицах совпадений, что тут плохого, возникает облегчающий эффект исповеди — от этих совпадений твоей собственной души, столь неповторимой, с чьей-то, тоже ведь, небось, неповторимой. При чтении этой радости совпадения можно отдаться безоглядно, ибо неизвестный автор всегда друг, он же сам ничего худого тебе не сделал и ничего не сделает, поскольку ты с ним просто и незнаком как с человеком. Значит — не нужно его опасаться. Отсюда такой захлеб поиска при чтении — в чем похож, как думал, что сделал, а как бы я сделал. Отсюда — и сила воздействия искусства, по крайней мере — одна из составляющих этой силы, поддающаяся анализу.

Отсюда же отношение к тем, кого больше нет. Они тоже становятся безопасными. По отношению к тем, кто ушел, легче всего судить о нравственной шкале человека. Можно безопасно использовать ушедшего в своих каких угодно целях, стать его другом, если ушел великий, оболгать, коли нужно твоей карьере, принизить его достижения или канонизировать, можно — забыть, это — порой — самое страшное, ибо забыть значит сделать не-бывшим. Для нормального человека именно безответность ушедшего делает невозможным — забыть, постепенно ушедший только растет в душе и в памяти, он сопровождает, он судит, он прощает или никогда не прощает. Именно поэтому: нехорошо говорить о том, кого больше нет, — действительно нехорошо, простая мудрость права, как всегда.

Вечер опускается все ниже, вот лимонный свет уже угас, четок сосен стрельчатый каркас, талая вода мутна, как квас, ветер желтые торосы лижет, знаете — как странно: Вы мне ближе, если Вас не слышу и не вижу, если я не думаю о Вас.

Такую бы послать Ему телеграмму, без экивоков:

«Счастливы ли вы вопрос».

«Ливы-ливы» — вкрадчивое перетекание из пустого в порожнее. Мой дружок-актер сразу бы закричал: «А что такое счастье?» А мой дружок-художник мудро заметил бы: «У кажного человека — свое счастье». Что же я имею в виду простодушным своим вопросом? Наверное — то, что моя же подружка детства Лялька Черничина определяет, как: «Ночью, голый под одеялом, человек себе настоящую цену знает». Но в каких отношениях эта истинная цена состоит с ощущением счастья, если один человек всю жизнь себя почему-то грызет и с годами только все больше словно бы виноват перед всеми и за все, а другой живет себе без рефлексий, безнервно делает свое дело, тоже, может, за все и вся отвечает, но вовсе и не нуждается в настырно-еженощной самооценке, что он от этого — хуже, что ли? Он, полагаю, — нуждается. Ну и что? Если бы Он получил вдруг такую мою телеграмму, лицо Его сразу бы сделалось отстраняюще-бесстрастным и голос отстраняюще-ровным. Он бы наверняка сказал: «Это — личное, Раиса Александровна, это не нужно обрабатывать». Он в свою душу никого не пускает.

Раньше я, видимо, наивно считала, что существует лишь один тип настоящего Учителя: учитель-друг, распахивающий себя безоглядно, круглосуточно принадлежащий своим ученикам, они заходят в душу к нему прямо в галошах, не опасаясь и не таясь, не то что — к грубым, нечутким родителям, и он, учитель, счастлив только этим полным доверием, которого никогда не предаст, рассудит, но никогда не осудит, полюбит черненького. Из кинофильмов у меня такой образ? Из собственных ли воспоминаний, когда времена были контрастнее и проще, накормить, оторвав от своей семьи, было — поступок, отогреть и спать у себя положить, когда знаешь — кто папа-мама, было гражданской доблестью. Но сейчас другие песни. Сейчас, выходит, поступок — вывести честную двойку по алгебре кормлёному вундеркинду за полугодие в девятом классе и не переправить ее на тройку под натиском превосходящих сил противника, мамы-папы, директора и прочих инстанций. Как все, однако, у нас сместилось, если добрая двойка стала мерилом нравственности учителя! Кстати, сильно сомневаюсь, что эти Его двойки подаются куда-то выше, школу б давно расформировали, а она ведь по официальной статистике — из первых. Он никогда не унизится — проверить, что и куда там дирекция подает. Ему это и в голову не придет, для Него важен фронт обозримый: Он— предмет—ученик: чтобы тут было чисто.

Значит ли это, что Геенна Огненная, как я про себя все чаще именую Нину Геннадиевну Вогневу, директора школы (Он бы сильно разгневался, коли узнал бы, Он считает, что прозвища — унижают, но это не прозвище, ибо прозвище всегда имеет хождение внутри хоть какой-нибудь группы, а это — личные отношения мои с Геенной), изначально благородна и постоянно рискует собой, прикрывая Его принципиальность, или ничего такого не значит, а просто директору, не вдаваясь в высокие тонкости, выгодней иметь стоящего учителя со скверным характером, чем скверного учителя с характером благозвучным? Тем более что к концу девятого класса двоек уже не будет, это известно, хоть какой сборный класс. Он — научить умеет. А кто работать не хочет — уйдет. В прошлом году из девятых классов, не справившись исключительно с математикой (то есть: с Ним), ушло восемь человек, в этом — шесть.

Все они, документы отсюда забравшие, прекрасным образом поспевают в других школах, я специально интересовалась. Так какая же, спрашивается, польза от Его беспощадной требовательности? Обществу, в широком понимании, вроде бы — никакой, оно все равно получит то же количество индивидов с аттестатами посильной зрелости. И ему же, обществу, по сути — огромная, ибо Он провел первый взрослый отсев: остались даже не те, кто хочет учиться, это скорее наше взрослое понимание школьной жизни, переложенное на ребят, как легче нам перекладывать — по аналогии, сознательно хотят учиться — лишь взрослые, в юности слишком много захлеба и слишком необозримы еще возможности. Лишь единицы ценят

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату