— Что-то они никак его не убедят, — твердым голосом возобновил он монолог. — Бьются с ним сегодня с трех часов пополудни — и вот уже смеркается… Сколько раз они ему твердили: «Таков приказ, товарищ доктор. Дело не только в нас, румынах, не в нашей маленькой стране. На карту поставлена судьба всего мира. В игру вступили все великие державы, с Запада до Востока. Если мы не подчинимся приказу, придут они, и результат будет тот же… И, повторяю, речь не идет о преступлении, это просто-напросто эвтаназия. Как и великий Эминеску, наш гениальный математик потерял рассудок. По крайней мере так значится в рапортах вашего отделения, подписанных профессором Маноле Дрэгичем: мозг Константина Оробете неизлечимо болен. В лучшем случае он проведет остаток жизни в специальном приюте для неизлечимо больных, полупарализованный и слабоумный».

Так оно и есть, товарищ доктор, — продолжал он, передохнув. — Правы они, а не вы. И не ваша инъекция умертвит меня. Доза и так уже превысила допустимые пределы. Последний укол, который они скоро убедят вас мне сделать, просто ускорит конец. Конец, который начался давно, как только меня поместили сюда. Доктор Влэдуц, я благодарю вас, что вы начинаете сдаваться. Надеюсь, вам тоже дадут прослушать эту последнюю пленку, прежде чем уничтожить ее вместе со всеми остальными, и вы увидите, как я вам признателен…

А теперь пора ставить точку. Раз я не сумел передать послание — единственное, на что я был годен, — мне больше нечего добавить. Я сирота, у меня нет семьи, нет друзей. Если сможете, передайте мой привет профессору Доробанцу и скажите ему, что он был прав, он поймет, о чем я говорю. И последнее, последнее, — прибавил он скороговоркой, бледнея, потому что услышал шаги в коридоре. — Попросите господина декана восстановить на факультете моих коллег, Думитреску и Добридора. Заверьте его, что они ни в чем не виноваты. Прошу вас, умоляю! Они не виноваты! Они не ведали…

Он устало склонил голову на подушку и минуту спустя услышал голос доктора Влэдуца, обращавшегося к кому-то, кто остался на пороге:

— Спит. Он очень крепко спит.

IX

Счастливый, он спускался по санаторской лестнице, хотя ему казалось, что спускается он слишком долго и что, сколько бы этажей ни было у этого легендарного здания, все равно ему пора бы уже очутиться внизу, в саду или на улице.

— Я бы предпочел сад, — прошептал он. — В этот час там никого нет. И стоит Купальская ночь. Даже в центре столицы она та же, какой была изначально: лесная, волшебная, ночь духов…

Он очнулся в саду, на скамейке, и, не поворачивая головы, почувствовал, что старик сел рядом с ним.

— Вы были правы, маэстро, — сказал он. — Я должен был вернуться… Хотя бы для того, чтобы удостоверить подлинность истории про комнату с приоткрытой дверью.

— Только для этого, Даян? — переспросил старик. — Хотя, — добавил он, улыбнувшись, — пожалуй, больше нет оснований называть тебя Даяном. У тебя снова здоровы оба глаза, как от рожденья…

— Правда? — Он обернулся к старику. — Я даже не заметил…

— И все же я как звал, так и буду звать тебя Даяном… Ты ведь догадываешься, зачем я пришел?

— Боюсь, что да, — с горечью улыбнулся Оробете.

— Только один вопрос, единственный, на который я сам не могу ответить. Ты знаешь о чем… Теперь, когда ты вывел конечное уравнение и, к счастью для меня (видишь, я эгоист, но неужели я не имею права, как обычные смертные?..), к счастью для меня, еще не найдено спасения от его последствий, я спрашиваю тебя: та надежда, которую я возлагал на пророчества ацтекских визионеров…

— Тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год, — кивнул Оробете.

— Да. Это пророчество — оно исполнится или мне снова ждать? Снова и снова ждать?

Оробете посмотрел на него с бесконечной печалью. Старик покачал головой, улыбнулся.

— Понимаю, — сказал он, помолчав, — и не ропщу… Но теперь мы должны расстаться, — добавил он, тяжело поднимаясь со скамейки. — Ты знаешь дорогу?

— Знаю, — прошептал Оробете. — Знаю и место. Это недалеко…

Палм-Бич — Чикаго,

декабрь 1979 — январь 1980 г.

Les trois graces[73]

Подумать только, его последние слова: Les trois Graces. Подумать только…. Тридцать девять лет назад. Тридцать девять без малого, без трех недель. Окрестности Веве, лес. Если бы не внезапный лай собак, он прошел бы мимо них, не заметив. Вероятно, бился, по своему обыкновению, над рифмой. Непременно хотелось сохранить полное название цветка: эвфорбия молдавика… добавим-ка, добавим-ка… Он вздрогнул и повернул голову. Огромная черная собака трусила по гравию прямо к нему, а поодаль, за высокими вербами и елями, стояли те самые три виллы. У него даже дух захватило: они стояли совершенно по отдельности и все же будто бы сообщались между собой, но каким образом, он не мог уловить. Зрелище было столь чарующим, что он даже перестал моргать. (Как-то раз, потом, Сидония сказала ему с еле сдерживаемым раздражением: «Я понимаю, это просто нервный тик, только где же твоя сила воли? Извини, что я повторяюсь, но для того, кто на тебя смотрит…» — «Я же не все время моргаю, — мягко возразил он. — Когда меня что-то интересует: картина, пейзаж, цветок, — я…» — «Не будем о цветах, — отрезала Сидония. — Это твое ремесло…» Вот чем, наверное, она его тогда задела, этим словечком, «ремесло». «Это — твое ремесло». Он пожал плечами. «Ботаника для меня в первую очередь страсть, во вторую — очень точная наука. Так или иначе, уверяю тебя, то, что ты называешь „тик“, — не мое. Емуне подвержен ни поэт, ни натуралист…»)

— Да, просто удивительно, — подхватил Хаджи Павел. — Надо же ему было вспомнить именно про них в ту минуту, когда… — У него дрогнул голос. — Господи помилуй.

Он утопил губы в стакане с вином.

— Les trois Graces, — машинально повторил Заломит. — Les trois Graces.

…Дом из мечты! Прожить тут лето — писать и ни о чем больше не думать!.. Вот только эта вздорная собака! Вертится вокруг и лает все надрывнее, не смея глядеть ему в глаза и только угрожающе задирая вверх морду. Он беззлобно прикрикнул на нее: «Уймись, псина!» И тут его взгляд упал на медную табличку с надписью «Les trois Graces». «Нуда, конечно, а как же иначе, — прошептал он. — Конечно…»

— И все-таки, — напомнил Николяну, — что он хотел сказать? Хаджи Павел, с грустной улыбкой взглянув на Заломита, ответил:

— Воспоминания. Воспоминания юности. Наши студенческие годы в Швейцарии.

Он в неловкости отер глаза и со вздохом снова наполнил свой стакан.

— Открыл их я, — сказал Заломит, — но уже в следующее воскресенье сводил к ним приятелей. Les trois Graces. Вот уж нарекли так нарекли. Хотя их было три, они составляли единое целое, не знаю, как вам это объяснить. Приятелям они тоже, конечно, понравились, но я-то был просто-напросто влюблен в каждую по отдельности и во всю троицу вместе. Навещал их обычно по воскресеньям. Раз мы приехали всей компанией, когда шел снег. Пухлый белый слой уже лежал, а сверху все валило и валило. Мы стояли под елками — был январь, темнело рано, — и когда в окнах зажегся свет, очнулись посреди волшебной норвежской сказки…

— Мы и еще к ним наведывались, когда шел снег, — проронил Хаджи Павел. — Но так красиво больше не было.

Заломит покачал головой.

— Ты путаешь. Снег шел только один раз, в то воскресенье, в январе двадцать девятого или тридцатого.

Хаджи Павел недоуменно помолчал.

— В двадцать девятом меня еще не было в Женеве. А в тридцатом на зимние каникулы я уезжал домой…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×