юнге, кладет ему руку на голову, а другой рукой осторожно вынимает у него изо рта гармонику и засовывает ее ему в карман куртки. Мальчугану не требуются объяснения. Когда лицо матроса вновь склоняется над Пьером Гоазкозом, ища его одобрения, тому удается выдавить подобие улыбки. По крайней мере, он так думает. Крестьянин подмигивает ему и улыбается во весь рот.
С носа барки Ален Дугэ наблюдает за всем этим. Сын Мари-Жанн Кийивик пристыжен. Значит, его принимают за больного, изощряются в предосторожностях, опасаясь, как бы он чего не натворил, потеряв над собой контроль. И все только из-за того, что он потребовал от этого проклятого юнги прекратить его плачевное завывание. Они вдвоем, Пьер Гоазкоз и Ян Кэрэ, хотят ублаготворить его. И ведь ни слова не сказали, молча давая ему понять, сколь он неправ. А разве не был он способен, говоря по совести, прыгнуть на юнгу и вырвать у него его игрушку! Пусть черти заберут его душу, он им еще покажет, на что способен! А этот, Корантен Ропар, ведь ничего не сказал и не сделал, не шевельнулся даже, но смотрит на него во все глаза. Наверное, хочет удержать его от глупостей. Каких глупостей? Что он — нянька ему? Да и все четверо, включая юнгу, этого маленького притворщика, что они воображают, пытаясь заставить его молчать? Ну так они услышат.
Матрос поднимается во весь свой рост. Он больше не может терпеть. Это свыше его сил.
— Эй вы, подонки! Воображаете, что лучше меня. Однако всем нам одна цена. Отлично же понимаете — все мы обречены. Мы погребены в бездне этой белой ночи, каждый — узник своего собственного тела и каждый обречен смотреть тот волшебный фонарь, который у него в голове и показывает ему картины из его жизни, тогда как некий голос твердит: ты обворован, не получил того, что тебе причиталось, потому что не сумел взять, да даже и попросту отыскать, безмозглая башка! Поди протестуй, что это, мол, не так, еще сумеем в дальнейшем выкрутиться если не сегодня вечером, так завтра утром. А голос издевается, что слишком поздно, слишком поздно, слишком поздно.
Если бы Пьеру Гоазкозу не сдавливало грудь с такой силой, что она вот-вот разорвется, и душа его не была бы готова расстаться с телом, он отлично бы знал, что необходимо сделать немедленно: кинуться на Алена Дугэ, схватить его за плечи и приказать заткнуть глотку. Ален опьяняется своим собственным криком. Самое тяжкое на паруснике — это затяжное безветрие. Куда опаснее неистовства полное спокойствие природы. Так и кажется — ее уверенность в своей власти над вами столь сильна, что она, завладев вами, даже не дает себе труда разом прикончить вас. Самые отважные моряки не в состоянии перенести, такого полнейшего паралича. Сперва они плачут от злобы, потом разражаются дикой бранью и кончают потасовкой; все, что угодно, лишь бы избавиться от ужасающего бездействия. Гоазкозу известно, что это зло поражает прежде всего самого сильного из команды. Он хотел бы предупредить Яна и Корантена. Вдвоем они смогли бы усмирить и такого колосса, как Ален Дугэ. Гоазкоз проклинает свое бессилие, и тем яростнее он его проклинает, чем больше начинает ощущать возврат к жизни. Все будет поздно, если двое других поддадутся этому злу. Он смотрит на них так пристально, как только может. То, что он видит, успокаивает его. Двое других не спускают глаз с товарища. Каждый собран и, оставаясь на своем месте, готов к прыжку. Юнга, открыв рот, стал на колени. Когда Ален приостанавливается, чтобы набрать воздуха, Корантен Ропар делает попытку урезонить его, не потому, что рассчитывает убедить своими слабыми доводами, но всего лишь для того, чтобы Ален услышал чей-то другой голос, кроме своего.
— Не позволяй себе распускаться, Ален Дугэ. Не бесись. Ты — член команды на судне и не имеешь никакого права отъединяться от всех. Терпение! Только лишь подует малейший ветерок, и через час или два мы уже спустимся на землю.
— Никакой земли больше нигде не существует. Ветра тоже. Ветер умер.
— Совсем наоборот. Он меняет направление. Дай ему время обернуться.
— А я вам говорю, что это — конец. Мы изничтожили свои тела, защищая этот баркас от ветров и волн, не виданных с тех пор, как мир стоит. А вот теперь «Золотая трава» не желает двигаться. Пропащая калоша. Она постепенно открывается изнутри — под нашими ногами, и не торопится, каналья, чтобы продлить наши муки. Подлость!
— Всего-навсего — слегка подтекает. Воды набралось всего лишь столько, чтобы прикрыть мою ладонь. Даже и вычерпывать нечего.
— Снег давит сверху, чтобы ускорить погружение. Нас всосет в себя с головы до ног этот океан, а мы бессильны защищаться. Еще немного, и мы будем плавать на своих плащах между двумя водами — мертвая команда на барке, от которой даже и призрака не останется. Возможно, пройдут дни, пока мы достигнем дна. Даже и небо давит на нас со всей своей силой. Вы только посмотрите на него!
Ален охватывает голову руками и, стоная, падает на палубу. Ян Кэрэ несколько расслабляется, но он все еще настороже. Корантен подходит к Пьеру Гоазкозу и садится возле него, обнимая его рукой за плечи, — такого жеста он еще никогда себе не позволял по отношению к кому бы то ни было. Хозяин «Золотой травы» подает ему знак глазами и улыбается.
— Я… приведу… вас… на сушу.
Корантен шепчет на ухо Гоазкозу:
— Я знаю. Знаю также, что происходит с Аленом Дугэ. Он думает о Лине Керсоди. А я, несчастный дуралей, дал ему прочитать письмо, которое разбередило его. Человек, подобный ему, не позор для нашего ремесла…
Он переполнен страстями, которые его гложут. А ведь против этого…
— Не спускай с него глаз.
Раздается чистый голосок юнги. Он обращается к Яну Кэрэ, который присел на планшир:
— Скажи, Ян, что происходит с Аленом Дугэ?
— Не слушай его, сынок! У него жар. Судно держится хорошо. Слегка просачивается вода, но это — такая малость, что потребуются часы и часы, чтобы образовалась пробоина. Мы сможем и тогда, если понадобится, вычерпать воду ладонями. Ничто еще не потеряно.
Ален Дугэ поднимается с колен, чтобы прорычать:
— А я вам говорю, что судно раскроется. Сколько бы ты ни хитрил, Ян Кэрэ, тоже будешь сглодан крабами и глубоководными рыбами. Твоя плоть распадется на мягкие частицы, словно говядина в переваренном супу. Да и то сказать, ты питался этими животными, разве же несправедливо, что и они в свою очередь закусят тобой, не так ли?
— Заткни свою дурацкую глотку. Ты мелешь ерунду специально, чтобы испугать юнгу.
— На лодке нет детей. Мы все сравняемся в возрасте перед тем, как станем утопленниками.
— Ты можешь говорить сколько тебе угодно и все, что захочешь, Ален, если тебе от этого легче, — говорит ребенок Херри, ничуть не смущаясь. — Я не боюсь стать утопленником. Если бы боялся, я бы выбрал другую работу, стал бы подмастерьем каменщика. Однажды мне привелось видеть двенадцатилетнего мальчика, который умер от болезни легких. Его одели в праздничные одежды и поставили его кровать посреди белой часовни. А потом могильщик и плотник положили его в гроб и заколотили крышку гвоздями. Я не хочу быть заколоченным в ящике. Не хочу быть запихнутым в дыру с червями. Я хочу океан — весь целиком, чтобы любая, оставшаяся от меня частица разгуливала бы на свободе.
— Хорошо, — сказал потрясенный Корантен, — вот кто действительно знает, чего он хочет. Сколько же тебе лет, Херри?
— Скоро четырнадцать. Дед Нонна рассказывал мне, как мертвые моряки, попав в течение, достигают дна океана. А там есть огромный порт, где они находят свое потерпевшее крушение судно. Каждый чинит свое, чтобы быть готовым к отплытию по знаку ангела или звезды, этого точно никто не знает. А конечная цель их плавания — остров, обозначенный огромным огнем из морских водорослей, который горит день и ночь между небом и водой. Увидеть же его могут только они. Туда они причалят и уже никогда не поднимут больше свой якорь. Я готов спуститься на дно.
— Слышишь, что он говорит, Ален?
— Услышал. В этом возрасте воображают, что все постигли, а на самом-то деле ни черта не понимают. Даже и того не разумеют, что умирают взаправду. Принимают смерть как должное, без рассуждений. Да и к чему рассуждать? Ведь за плечами нет ничего, о чем стоило бы пожалеть.
Вдруг Ален вскакивает. Скрестив руки на груди, он вертится волчком, не сходя с места, вид у него совсем обезумевший.