сольются старая и новая больницы и все идет так, как шло бы без меня. Со дня приезда я веду книгу, куда записываю истории болезней, и собрал таким образом много ценных сведений; я отошлю ее человеку, который ее использует, — закончил он с горечью. — Сам же я теперь долгое время буду думать только о том, как приобрести надежный доход.
— О, как больно слышать от вас такие мрачные речи — сказала Доротея. Ваши друзья, все те, кто верит в ваше великое будущее, были бы счастливы, если бы вы позволили им вас защитить. Только подумайте: ведь у меня так много денег, вы освободили бы меня от бремени если бы каждый год принимали у меня какую-то их долю покуда не избавитесь от тягостной необходимости тревожиться о заработке. Почему люди не поступают так всегда? Ведь так сложно поделить все на равные доли. Это единственный выход.
— Бог да благословит вас, миссис Кейсобон! — с жаром воскликнул Лидгейт, вскочив с большого кожаного кресла, а затем, облокотившись о его спинку, продолжал: — Такие чувства делают вам честь, но я не вправе пользоваться вашим великодушным порывом. Я не могу ручаться за успех и не позволю себе пасть так низко, чтобы брать плату за работу, которой, может быть, не выполню. Мне совершенно ясно, что единственный путь для меня как можно скорее уехать отсюда. В Мидлмарче я даже в лучшем случае еще очень долго не смогу обеспечить семью и… вообще на новом месте легче начинать сначала. Я должен поступать как все, искать способа угождать свету и наживать деньги, устроиться в Лондоне и пробить себе дорогу, обосноваться на водах или где-нибудь за границей, где томятся бездельем богатые англичане, добиться, чтобы все расхваливали и превозносили меня, вот раковина, в которой я должен укрыться и не высовывать из нее носа.
— Но ведь это немужественно — отказываться от борьбы, — сказала Доротея.
— Да, это немужественно, — согласился Лидгейт. — Но ведь боятся же люди, скажем, паралича. — И совсем другим тоном добавил: — А все же, после того как вы поверили в меня, я уже не ощущаю себя таким трусом. Теперь мне будет легче все перенести, и, если вы сможете убедить в моей честности еще несколько человек — в первую очередь Фербратера, я буду вам глубоко благодарен. Я прошу только ни словом не упоминать о том, что не были исполнены мои указания по поводу больного. Тут могут возникнуть кривотолки. Ведь и мне могут поверить лишь потому, что люди заранее составили себе на мой счет определенное мнение. В конце концов вы же только повторяете то, что я сам о себе рассказал.
— Мистер Фербратер поверит, поверят и другие, — сказала Доротея. — Я всем им объясню, как нелепо предполагать, будто вы способны совершить гнусность и принять подкуп.
— Не знаю, — отозвался Лидгейт, и в его голосе послышалось нечто похожее на стон. — Пока я не давал себя подкупить. Но подкупность принимает разные обличья, и одно из них именуется преуспеянием. Так вы согласны оказать мне еще одну огромную услугу и побывать у моей жены?
— Да, я к ней поеду. Она очень красива, — сказала Доротея, в чьей памяти глубоко запечатлелось все связанное с Розамондой. — Надеюсь, я ей понравлюсь.
Лидгейт думал по дороге домой: «Это юное создание добротой может сравниться с девой Марией. Собственное будущее ее не тревожит, она хоть сейчас готова расстаться с половиной своего дохода; видно, единственное, что ей нужно — кресло, где она будет восседать, взирая ясными очами на бедных смертных, возносящих к ней свои молитвы. Из всех знакомых мне женщин она единственная полна такого дружелюбия к мужчинам — она могла бы стать мужчине настоящим другом. Кейсобона, я думаю, она идеализировала и принесла себя в жертву. Хотелось бы мне знать, способен ли мужчина внушить ей увлечение другого рода? Ладислав? Их несомненно связывало взаимное чувство. Кейсобон, возможно, об этом догадывался. Да, ну что ж, ее любовь — опора более могущественная, чем деньги».
А Доротея немедленно составила план, как избавить Лидгейта от денежной зависимости, которая, как она чувствовала, являлась одной из причин пусть далеко не главной — его угнетенного состояния. Под влиянием их беседы она тотчас написала небольшое письмо, в котором ссылалась на то, что имеет больше прав, чем мистер Булстрод, ссудить Лидгейта деньгами; что с его стороны было бы невеликодушно отвергнуть ее помощь в этом мелком деле, где заинтересованным лицом является только она, почти не имеющая представления, на что употребить ненужный ей доход. Он может называть ее своим кредитором или как ему угодно, если под этим будет подразумеваться, что ее просьба уважена. Она вложила в конверт чек на тысячу фунтов и решила взять письмо с собой, когда на следующий день поедет в гости к миссис Лидгейт.
77
Твое паденье словно запятнало
Всех лучших и достойнейших. На них
Теперь взирают с подозреньем.
На следующий день Лидгейт собирался в Брассинг и сказал Розамонде, что вернется лишь к вечеру. Все последнее время она сидела дома либо прогуливалась в своем саду и выходила только в церковь да один раз к отцу, которого спросила: «Если Тертий согласится уехать, ты ведь нам поможешь, правда, папа? Мне кажется, у нас будет очень мало денег на переезд. Я, конечно, только на то и надеюсь, что кто-нибудь придет нам на помощь». И мистер Винси ответил: «Да, деточка, сотню или две я смогу выкроить. Эта трата имеет смысл». Все остальное время она сидела дома, пребывая в томной меланхолии и оживляясь лишь при мысли о появлении Уилла Ладислава, которое, как ей почему-то представлялось, подвигнет Лидгейта немедленно начать приготовления к отъезду в Лондон, так что в конце концов у нее не осталось никаких сомнений в том, что приезд столичного гостя неминуемо повлечет за собой долгожданную перемену в их жизни. Такие выводы из ложных посылок столь часты, что несправедливо было бы приписывать его какому-то особому безрассудству Розамонды. И никто не бывает так ошеломлен, обманувшись в своих ожиданиях, как люди, склонные приходить к подобным выводам: ибо представляя себе, каким образом может возникнуть тот или иной результат, мы представляем себе также, что могло бы этому воспрепятствовать, однако если мы видим только желанную цель, ждем лишь желанного исхода, мы утрачиваем способность сомневаться и полностью доверяемся интуиции. Именно в этом направлении работала мысль Розамонды и когда она — столь же аккуратно, как обычно, только медленнее — расставляла безделушки, и когда садилась за фортепьяно с намерением помузицировать, и, передумав, продолжала сидеть, опираясь белыми пальчиками о деревянную крышку и устремив в пространство скучающий взгляд. Лидгейт испытывал непонятную робость перед этой возрастающей со дня на день меланхолией, которая преследовала его как молчаливый укор, и глубокая жалость к этому хрупкому созданию, чью жизнь он, по- видимому, испортил, сам не зная как, побуждала его избегать ее взгляда и даже вздрагивать иногда при ее появлении, ибо он боялся Розамонды и боялся за Розамонду, и чувство это овладевало им еще сильнее после каждой вспышки раздражения.
Но в это утро Розамонда оделась для выхода в город и покинула свою комнату на верхнем этаже, где иногда, если Лидгейта не было дома, проводила целые дни. Она собиралась отправить письмо, адресованное мистеру Ладиславу и написанное с обворожительной сдержанностью и в то же время так, чтобы поторопить его приезд туманной ссылкой на свои невзгоды. Их единственная служанка увидела ее в этом наряде и подумала: «Ну до чего же она миленькая в шляпке!»
Тем временем Доротея обдумывала предстоящий визит к Розамонде и в голове ее роилось множество мыслей о возможном будущем и прошлом, связанных с этим визитом. До вчерашнего дня, когда Лидгейт приоткрыл перед ней теневые стороны своей семейной жизни, всякое упоминание о Розамонде неизменно пробуждало в ней мысль об Уилле Ладиславе. Даже в состоянии крайней тревоги, даже когда миссис Кэдуолледер взволновала ее, с безжалостной точностью пересказав местные сплетни, она старалась — нет, даже не старалась, она просто не могла не защищать Уилла от гнусных домыслов. И когда при их последней встрече Доротея сперва отнесла его признание в запретном чувстве, которое он хочет побороть, на счет миссис Лидгейт, она в тот же миг с печалью и сочувствием представила себе, что в постоянных встречах с