свой он перенес на людях, значит, и триумф ему нужен был такой же. И он решил напасть внезапно.
И это ему удалось.
И то, что случилось в последний понедельник старого года, случилось после физики, перед литературой, прямо в классе, причем за минуту до звонка на урок, а значит, в неположенное время и в неположенном месте.
Я догадался, на что Верников рассчитывал: начало будет за ним, а концовки вовсе не будет – войдет Александра Ивановна и разнимет их…
Горшок не заметил даже, как Верников к нему подобрался, слишком занят был, бросал бумажных голубей в Завьялову.
Он сидел за первой партой у окна, и Верников зашел со спины, рванул его за плечо, развернул к себе и молча стал бить с размаху в лицо.
Все козыри были у него: во-первых, эта парта дурацкая Горшкову была все равно что каторжная колодка. А Верников имел два с половиной метра чистого пространства до торцевой стены, той, где висит доска.
Да по левую руку открывалась ему свободная дорога в коридор, затем во двор, затем на улицу, до самого дома, до квартиры своей мог бы он отходить, где можно запереться на все замки и крючки, а у дверей поставить свою толстую бабку-активистку с поварешкой в руках… Одним словом, отступать ему было куда.
Во-вторых, он сразу оглушил Горшка, вырубил на какие-то несколько мгновений, но эти первые мгновения – самые важные, потому что в таком деле главное – начало.
В-третьих, на нем были кожаные перчатки, и даже если он ничего туда не закладывал для тяжести, это большое преимущество: можно бить изо всей силы и не бояться за свои суставы, пальцы…
Короче, любой – любой, я отвечаю! – на месте Горшкова ушел бы в глухую оборону и покорно ждал, что будет дальше.
Но Горшок – это Горшок.
Он как-то вывинтился из парты, взлетел на нее!
Верников – за ним!
Все оцепенели, растерялись, и только вместе со звонком завизжали девчонки.
Вдруг Верников побелел, почти свалился на пол и спиной вперед, мелкими шажками пошел к стене.
И Горшок соскочил с парты, кинулся к Верникову, залепил ему раз, два!..
Но тот стоял, опустив руки, и пялился на Горшка буквально с ужасом. Вид у него был какой-то… И Горшок, должно быть, тоже почувствовал что-то неладное.
Он ощупал свое лицо и обернулся к классу:
– Ну-ка!.. Кто-нибудь! Зеркало!
И уж тут не только девчонки ударились в визг, но и пацаны ахнули.
И Кушнарев, который всю перемену донимал Завьялову солнечными зайчиками, протянул Горшку зеркальце, а другую руку прижал ко рту.
И Горшок погляделся в маленькое, круглое зеркальце и увидел то, что уже видели мы, а еще чуть раньше – Верников.
И он бросился к своей парте, схватил портфель, сдернул с вешалки пальто и выбежал из класса, чуть не сбив с ног Александру Ивановну, которая со страху уронила журнал.
После воскресной метели наша старая раскрытая теплица смотрелась хоть куда, хоть и был снег местами притоптан и усыпан окурками.
Яркое солнце, свежий снег… Кое-где в него вплавились капельки крови, и бусинок этих темно-красных прибавлялось и прибавлялось.
Буркин из восьмого «В». Почему-то именно Буркин, который не то что другом Горшку не был, вообще ничего общего с ним не имел, приземистый Буркин, сжимая губы в ниточку, подскакивая, чтобы достать, прямо-таки с наслаждением бил морду Верникову и приговаривал:
– Ты будешь извиняться, козлиная порода?
– Буду! – с готовностью отвечал Верников и сплевывал на сторону красным. Клубочки пара вырывались из его рта.
– Н-на! – впечатывался ему в щеку черной кожей обтянутый кулак. – Ставишь мировую или нет?
– Ставлю! – покорно обещает Верников, дергая руками. Он не смеет закрыться и поднимает их только до груди.
Буркин, повернув слегка голову, косится на своих корифанов, что держатся в стороне чуть поодаль, и, как бы не расслышав, опять требует у жертвы ответа:
– Ты будешь извиняться?
И с каким-то довольным урчанием бьет справа и слева совсем поникшего Берникова.
– Буду!..
Яркий, белый, морозный день. Блестящий снег в бордовых кляксах… Верников, которого жалко уже, с бессильными руками, в меховой куртке, забрызганной спереди…
Буркин с Товарной улицы, крысенок, из которого вырастет шакал, вершит справедливость.
– Н-на! – и поглядывает на дружков. – Н-на! Ты будешь еще возникать?
– Не буду! Не буду!..
Небольшая толпа притихших зрителей…
Зачем я здесь?
Зачем здесь я? Досматриваю кино?
– Нет! Вы не комсомольцы! Ни один из вас, я имею в виду мальчиков, носить это гордое звание не достоин! На ваших глазах… На ваших глазах – такое!.. А вы? Почему не вмешались? Почему допустили? Трусы! Равнодушные трусы, вот вы кто! Снимите свои значки! Пришпильте вместо них бумажки с надписью: «Я – трус!» И это – будущие защитники нашей Родины?!! Бедная, несчастная наша Родина.
Бедная Варвара Васильевна… Ей придется отвечать перед начальством за ЧП, в котором она нисколечко не виновата. И не сможет она никому доказать, что ее вина лишь в том, что случайно ее назначили нашим классным руководителем и что она физически не может все время находиться с нами и не умеет читать чужие мысли, даже самые примитивные… Точно так же и никто из храбрейших наших ребят не станет даже пытаться ей доказывать, что все произошло так неожиданно быстро, а потом было уже поздно, и вообще есть неписаный закон: двое в драку, третий – не лезь! Верников напал подло, глупо с этим спорить, но в целом все выглядело честно – один на один…
Точно так же и я не стану ей объяснять, что фильм, его действие зритель изменить не может. Он ведь не занят в нем, не играет никакой роли…
А с Валей в тот понедельник тяжелый так и не удалось поговорить.
На вторник, на новогодний вечер оставалась надежда.
Я нарочно немного опоздал, пришел, когда уже музыка гремела. В школьном вестибюле, не считая ребят с повязками у дверей, было пусто. Правда Петракова еще околачивалась у зеркала, любовалась на себя. В узких брючках и какой-то хламиде до колен, подпоясанной как бы полоской металла, сверкающего, как серебряная фольга. На курносой физиономии – все цвета спектра…
– Ша-апошников! Вот молодец! Мальчишки наши, представляешь, почти никто не пришел!
Она и в класс потащилась за мной.
– А чего это окно открыто? – спросил я, беспокоясь за судьбу своего нового чехословацкого пальто, впервые надетого. – Первый этаж все-таки, залезут ведь…
– Да это тут… курили… – объяснила Надька, небрежно махнув рукою, полною перстней. – Раздевайся, ничего… Вон Завьялова – гляди, какое богатство повесила, не побоялась. Рублей восемьсот небось одежка стоит… У-у-у, Шапкин!.. Ну, ты сегодня – вообще!.. – оценила она мой внешний вид.
Ничего особенного в моем «прикиде» не было. Просто она ни в чем меня раньше не видела, кроме школьной формы, и на нее подействовал контраст. Хотя, кто его знает, может быть, и самому Житько мой наряд понравился бы.