Эдди Бурма привстал, повесил рубашку на крючок у двери и отмотал кусок туалетной бумаги от серого хрустящего рулона. Потом, макнув комок бумаги в унитаз, обтер рану. Господи, и впрямь глубокая!
Тут подкатила тошнота. Пришлось сесть обратно на унитаз. Странные мысли посетили Эдди Бурму — и он дал им себя заполнить.
«Сегодня утром, когда я вышел из дома, кусты желтых роз были сплошь усеяны цветами. Это меня удивило. Прошлой осенью я поленился их обрезать и теперь был уверен, что жалкие ссохшиеся головки так и торчат на концах стеблей, не давая проклюнуться пышному великолепию, будто горький укор за мою небрежность. Но когда я вышел за газетой, они цвели. Роскошные. Светло-желтые — едва ли не канареечные. Дышали влагой и нежностью. Я улыбнулся и спустился к нижней площадке, чтобы вынуть из ящика газету. Автостоянку снова засыпал листвой эвкалипт, но странно… сегодня утром даже это придавало небольшому участочку вокруг моего уединенного дома среди холмов больше уюта и нарядности. И неожиданно для себя я уже во второй раз без видимой причины улыбнулся. Денек ожидался чудный. Мне вдруг показалось, что все проблемы, которые я на себя взвалил… все эти социальные пациенты, в чьих судьбах я принял участие, — и Алиса, и Берт, и Линда с подножия холма… все эти душевные калеки, обратившиеся ко мне за помощью… что все это как-то наладится и к вечеру все мы будем улыбаться. А если уж не сегодня, то непременно к понедельнику Ну, в самом крайнем случае — к пятнице.
Потом я вынул газету и сдернул с нее резинку. Бросил резинку в большую металлическую корзину у подножия лестницы и стал подниматься обратно к дому, с наслаждением вдыхая прохладный утренний воздух с ароматом цветущих апельсиновых деревьев. На ходу раскрыл газету — и тут со всей внезапностью автокатастрофы окружавший меня утренний покой развеялся. Я замер на полувздохе, занеся ногу над очередной ступенькой. Глаза вдруг засыпало песком — словно я не выспался за ночь. Но я замечательно выспался.
Заголовок гласил: „ЭДДИ БУРМА НАЙДЕН УБИТЫМ”.
Но ведь… Эдди Бурма — это я!»
От воспоминаний о желтых розах и перекореженном металле на автострадах он снова очнулся в туалетной кабинке и выяснил, что сполз с унитаза к одной из стенок. Голова упиралась в деревянную перегородку, руки висели как плети, а в брюки натекла кровь. Вся голова пульсировала, а в правом боку боль била, стучала, колотила с таким зверским постоянством, что Эдди Бурма совсем скорчился от страха. Нельзя больше торчать тут и ждать. Ждать, что он сдохнет или что они его найдут.
Он знал, что они его найдут. Знал.
Телефон… быть может, позвонить?..
Эдди Бурма не знал, кому позвонить. Но должен же найтись хоть кто-то. Хоть кто-нибудь, кто поймет. Кто сразу придет и спасет его. Кто не возьмет как те, другие, то, что от него осталось.
Те, другие. Они не нуждались в ножах.
Странно, что этого не знала та миловидная блондиночка с глазками-пуговками. А может, и знала. Просто в тот миг голодное бешенство одолело ее, и она уже не смогла насытиться без спешки, как остальные. Она вонзила нож. Сделала то же, что и все, — но откровенно, без лишних уловок.
Острый нож. Другие пользовались куда более изощренным, куда более хитроумным оружием. Ему даже захотелось подсказать ей: «Попробуй тупым ножом». Но она слишком жаждала, слишком нуждалась. Она бы его и не услышала.
Эдди Бурма с трудом поднялся и напялил рубашку.
От дикой боли потемнело в глазах. Кровь разукрасила рубашку бурыми пятнами. Ноги едва держали.
Обтирая стены, он выволокся из туалета и опять забрел в танцевальный зал «Погребка». Грохот «Мама-ситы Лизы» барабанил по ушам, как руки в черных перчатках по оконному стеклу. Бурма привалился к стене и видел лишь призраки — мечущиеся, мечущиеся, мечущиеся во мраке. Интересно, те, другие, уже здесь? Наверняка еще нет. Так скоро они бы сюда не заглянули. Никто здесь его не знал. И существо его уже так ослабло по дороге к смерти, что никто из этой толпы не подошел бы к нему с трепетной жаждой. Никому и в голову бы не пришло отхлебнуть от этого подпирающего стену, вконец обессилевшего мужчины.
Тут у входа на кухню он заметил телефон-автомат и потащился туда. Длинноволосая брюнетка с затравленными глазами призывно взглянула на него и открыла было рот — но Бурма напряг последние силы, чтобы оказаться подальше, пока девушка не начала ему жаловаться, что у нее эмфизема легких, что она беременна неизвестно от кого и очень скучает по мамочке, доживающей свой век в Сан-Хуане. Эдди Бурма не мог вынести еще чью-то боль, не мог впитать еще чью-то муку, не мог позволить еще кому-то отхлебнуть от себя. Сил уже не оставалось.
«Кончики моих пальцев (думал он, ковыляя) сплошь покрыты шрамами от тех, кого я касался. Плоть все это помнит. Порой мне кажется, что на руках у меня толстые шерстяные перчатки, — так прочна память об этих касаниях. И это, похоже, изолирует меня, отделяет от человечества. Не человечество от меня — видит Бог, они-то добираются быстро и без проблем, — а меня от человечества. Частенько я сутками стараюсь не мыть руки — только бы сохранить те слои от касаний, что смываются мылом.
И лица, и голоса, и запахи множества моих знакомых давно пропали — а руки до сих пор хранят на себе их память. Слой за слоем многих наслоений у меня на руках. Я еще не свихнулся? Не знаю. Долго же придется об этом думать. Когда будет время.
Если оно когда-нибудь у меня будет».
Бурма добрался до телефона-автомата и после бесконечно долгих поисков смог наконец выудить из кармана монетку. Четвертак. А нужен был всего дайм. Начинать поиски заново он не мог — сильно сомневался, что справится. Тогда он бросил в автомат четвертак и набрал номер человека, которому мог довериться, человека, способного помочь. Бурма только теперь про него вспомнил и тут же понял, что этот человек — его единственное спасение.
Вспомнил он, как видел его на собрании «возрожденцев» в Джорджии. Вспомнил сельскую культовую площадку с импровизированной трибуной, полную воплей и восклицаний, что гремели как А!Л!Л!И!Л!У!Й! Я1 Вспомнил бурые шеи и темнокожие лица, что в едином порыве устремлялись к «Божьему месту» на трибуне. Вспомнил того человека в белой рубашке без пиджака, взывающего к толпе, и вновь услышал его духовную проповедь:
— Воздайте должное Господу, пока Он не воздал должное вам! Не сносите долее ваших безмолвных грехов! Извлекайте на свет Божий правду, несите ее в руках, вручайте ее мне — все безобразие, всю гнусную скверну ваших душ! Я омою вас в крови Агнца, в крови Господа, в крови Слова Истинного! Иного пути нет! Великий день не придет, если вы сами себя не избавите, если не очистите своего духа! Я, я могу справиться со всей той болью, что кипит и кипит в черных провалах ваших душ! Услышь меня, Господь милосердный, услышь меня… Я есмь уста ваши, язык ваш и ваше горло — тот рупор, что возгласит о вашем избавлении Всевышним Небесам! Добро и зло, труды и печали — все это мое! Мое! Я могу с этим справиться, могу это вынести — могу рассеять скверну в ваших умах, ваших душах и ваших телах! Место этому здесь! Я есмь это место — вручите же мне ваши горести! Это ведал Христос, Бог это ведает, я это ведаю — а теперь и вы должны это узнать! Известь и камень, кирпич и бетон воздвигают стену вашей нужды! Дайте же мне снести эту стену! Дайте мне войти в ваши умы и взять на себя ваше бремя! Я есмь сила, я есмь водопой придите же испить от моей силы!
И люди бросились к нему. Облепили его, как муравьи, кормящиеся от мертвечины. А дальше воспоминание рассеивалось. Картину религиозного собрания сменили образы диких зверей, грызущих мясо, стай грифов, опускающихся на падаль, острозубых рыбок, кидающихся на беспомощную плоть, рук, рук, зубов — и еще рук и зубов, рвущих кровавое мясо.
Номер был занят. И опять занят.
Бурма уже битый час набирал один и тот же номер — и номер этот неизменно был занят. Взмокшие танцоры тоже хотели воспользоваться телефоном, но Эдди Бурма рычал им, что речь идет о жизни и смерти, — и танцоры возвращались к своим партнерам и партнершам с глухими проклятиями в его адрес. Но линия все время была занята. Только тут он пригляделся к номеру, что высвечивался на телефоне- автомате, и понял, что все это время звонил самому себе. Бурма понял, что эта линия всегда, всегда будет занята. И что бешеная ненависть к тому, до кого никак не удавалось дозвониться, обернулась самоненавистничеством. Он понял, что звонил самому себе, — и тут же вспомнил, кто был тем