будто стыдились друг друга, будто воспринимали происходящее как возмездие и с предельным напряжением делали все, что было в силах каждого, чтобы исправить положение… Можно, конечно, вбитые в доску гвозди выдергивать и зубами, прежде расколов доску топором. Но «топора» пока не было, и это выводило людей из себя, меняло их характеры, ожесточало, толкало на самоотречение…
Да, все было очень сложно и в то же время просто, как безначальный и бесконечный круговорот человеческого мышления. Трагедия государства стала личной трагедией каждого человека; но ощутить трагедию своим сердцем в ту первую пору еще не значило постичь мыслью ее глубины и грозящие следствия. Это были дни душевной сумятицы, когда у многих военных людей еще не был разрушен логикой событий барьер естественной субъективности воображения, которое у каждого покоится только на том, что он знает и на какой круг представлений опирается в своих выводах и суждениях. Эта субъективность и заставляет человека, когда тот окунается в море идей и представлений, связанных с войной или иными социальными потрясениями, отбрасывать многие из них, а подчас и все, в поисках только тех, которые выражают его собственное «я». И в эти дни узость мышления иных, мнивших себя стратегами, мешала им понять, что пришла страшная и длительная война, равной которой и похожей на которую еще не было, и что надо решительно ломать частокол прежних представлений, касающихся законов военной стратегии и оперативного искусства.
Кое-какие из этих мыслей Федору Ксенофонтовичу внушил маршал Шапошников, с которым он столкнулся на лесной тропинке близ палатки оперативного отдела. Встреча была не из радостных. Но своими рассуждениями Борис Михайлович как бы раздвинул удушливый мрак, в котором начал было плутать Чумаков. Затем, выслушав рассказ Федора Ксенофонтовича о том, что тот видел и перенес там, далеко западнее Минска, посоветовал как можно скорее оформить документацию о боевых действиях корпуса, а потом лично явиться на доклад к командованию фронта и быть готовым, если, разумеется, не беспокоит рана, к назначению на новый боевой пост. Несколько успокоенный, отбыл генерал Чумаков на сборный пункт в Могилев, где среди сотен других бывших окруженцев томились и его люди. Сборный пункт располагался в двухэтажном здании одной из городских школ и в ее просторном дворе. Полковник Карпухин и полковой комиссар Жилов сумели отвоевать себе для работы одну классную комнатку и, не теряя времени, приводили в порядок документацию штаба и политотдела. Чумаков включился в работу. Вместе с Карпухиным уточнял по уцелевшим рабочим картам и документам оперативные донесения, стараясь день за днем и час за часом, по возможности полно и точно, отобразить принимавшиеся им решения, боевые действия и передвижения частей корпуса. А полковой комиссар Жилов и младший политрук Иванюта корпели над сводным политдонесением.
Но кто бы мог подумать, как нелегко заново пережить, пропустив сквозь свой разум и свое сердце, все недавнее, еще не отболевшее, все происшедшее в совсем непродолжительный, но, кажется, нетленный для человеческой памяти отрезок времени…
Когда Федор Ксенофонтович, обложившись картами и бумагами о боевых действиях корпуса, начал составлять итоговый документ, ему казалось, что после поездки в штаб фронта его будет угнетать язвительное желание о чем-то поспорить с некоторыми штабистами, дабы внушить им мысль о величайшей разности видения и оценок из штаба фронта и с командного пункта комкора. Хотелось показать им не только в письменных, но и в графических документах, что замысел первого контрудара группы механизированных корпусов Западного фронта по прорвавшемуся врагу не отвечал соотношению и расстановке противоборствующих сил. Но вскоре раздраженность угасла. Пришли рвавшие мелкие путы уязвленного самолюбия живость и ясность мышления, опиравшегося на привычное желание отображать только правду. Оценка сил, намерений и действий врага, контрдействия корпуса, которым он, генерал Чумаков, согласно приказу командующего фронтом, давал начало своими решениями и влиял на их развитие, вся сложная динамика боев день за днем и сопутствовавшее им уплотнение для удобства управления и маневрирования прежних штатных форм дивизий и полков – все это в чеканных, сжатых фразах укладывалось сейчас на бумагу и вместе с начерченными схемами властно звало мысль к просветлению, звало к обозрению разумом всего невероятно сложного, геройского и вместе с тем трагического, что совершили люди его корпуса между Белостоком и Гродно и у берегов Немана. Сейчас трудно, почти невозможно было поверить, что через все это прошли они сами – Чумаков, Жилов, Карпухин и многие, многие другие, кто повиновался их воле… Федор Ксенофонтович даже с какой-то оторопью и изумлением оглядывался на своих боевых соратников.
Но спустя час-другой со дна его души стало подниматься сомнение. Будто тайно от него самого внезапным отголоском прикоснулась к сердцу мысль: сейчас, в эти тяжелейшие дни, когда на всех давит грозный пресс сиюминутных опасностей, когда борьба с агрессором достигает критического накала, у кого найдется время и потребность вчитываться в его оперативные писания, пусть даже содержащие яркие, важные, обогащающие военный опыт выводы?.. Не хотелось давать волю этим разгоравшимся сомнениям. Ведь сколько потеряно на тех пространствах и в те дни человеческих жизней, сколько пролито крови и какой урон нанесен врагу!.. Пусть нет сейчас возможности воздать должное тем его боевым побратимам, кто уже не вернется домой, но надо помнить, что в грядущие дни родится необходимость оглянуться на изначальность этого тяжкого времени…
Наверное, не подозревал генерал Чумаков, что в разуме его и сердце свершалось важное и трудное: в этом скорбном многоцветье фактов, мерцавших в его сознании, в тех выводах и аргументах, которые опирались на глубины ранее освоенных им наук и на окрепшую в первых сражениях военную опытность, рождались новые качества его мышления как военачальника.
Когда Федор Ксенофонтович, на минуту оторвавшись от работы, заметил, что полковник Карпухин куда- то отлучился из комнаты, он попросил полкового комиссара Жилова, писавшего с Иванютой политдонесение, не забыть особо отметить среди отличившихся в боях начальника штаба корпуса полковника Карпухина – «человек с железным сердцем», как они не раз называли его между собой. И сам он, формулируя в одной из бумаг постигнутые им принципы управления, стиль работы командиров и штабов в условиях отрыва механизированного корпуса от своих войск, тоже написал пусть скупые, но емкие и даже взволнованные слова о Степане Степановиче, у которого на глазах погибли под развалинами дома жена и дети, но он, не потеряв самообладания, четко делал в немыслимо тяжких условиях все, что полагалось делать начальнику штаба соединения, являя собой пример собранности и выдержки.
В этой же могилевской школе день и ночь работала проверочная комиссия, которую нарекли здесь санпропускником. В обязанности комиссии входило оградить войска фронта от проникновения в них под видом окруженцев вражеских агентов, а также выявлять дезертиров, трусов, паникеров и тех, кто в первых боях допустил нераспорядительность или преступное головотяпство. В составе комиссии были представители управления кадров, политического управления и особого отдела. Они вызывали к себе бывших окруженцев, главным образом тех, кто пробился через линию фронта не со своими подразделениями или в одиночку, изучали их документы, задавали всякого рода контрольные вопросы и расспрашивали, что и как происходило в первые часы и дни войны там, в приграничных областях; от иных требовали письменных объяснений, как и когда они оторвались от своих, а иногда – описаний важных обстоятельств, характеризовавших тактику действий вражеских войск и диверсионных отрядов. Все это было, разумеется, необходимо.
Из штабной группы генерала Чумакова, получив список ее состава, почти никого не потревожили, за исключением нескольких командиров-танкистов и тех, кто присоединился к ней в окружении, а также ознакомились с боевыми документами штаба корпуса и сводным политдонесением.
Федор Ксенофонтович обратил внимание, что в проверочной комиссии заседал и подполковник Рукатов. Этому не удивился, ибо вчера издали видел Алексея Алексеевича в расположении штаба фронта. Но общаться с Рукатовым желания не появлялось, тем более что выглядел тот замотанным и усталым. Прежний его румянец на щеках приобрел нездоровый синеватый отлив, а серые глаза сделались настолько светлыми, что казалось, ничего и никого не видели вокруг.
Да и каким-то особым чутьем Федор Ксенофонтович улавливал, что Рукатов не замечал его умышленно, и он, Чумаков, тоже избегал встречи с ним, подавляя желчную горечь, что видит столь неприятного человека в роли чуть ли не вершителя их судеб. Уж кто-кто, а Федор Ксенофонтович знал его настоящую цену. Но вот как мог Рукатов при всей своей изворотливости так быстро оказаться на фронте, понять было трудно. Правда, окопался он далековато от тех мест, где свистят пули.
Не подозревал генерал Чумаков, что своим появлением в поле зрения Рукатова вызовет в нем бурю противоречивых чувств. Животный страх перед ним, Чумаковым, чувство самосохранения заставят Рукатова,
