платить, — он поцокал языком, звук был убедительный, будто подковой по камню постучали.
— Я и сам могу позвонить копам, — сказал я. — У меня есть запись, на которой видно, что Хенриетту убиваю не я. Стоит эксперту посмотреть это кино, как станет ясно, что там человек другого роста, сложения и цвета кожи, другой человек, понимаешь?
— Звони, — весело сказал посланник. — В два счета уедешь домой, как подозрительный иммигрант, замешанный в деле об убийстве, это мы тебе устроим. Запись у него. Что толку от твоей записи, никакого толку нет от твоей записи. И от твоего дома толку нет, он заложен уже двум банкам и скоро пойдет с молотка. Подписывай, ниньо, и у тебя будут кое-какие деньги и квартирка попроще, где-нибудь в Помбалине.
— Терпеть не могу Помбалину, — сказал я, и он сочувственно покачал головой. — Если уж на то пошло, твой Ласло такой же подозрительный иммигрант, как и я. И у тебя, друг-кабокло, произношение хромает. Да вы просто парочка шантажистов, вернее, троечка. С какой стати я должен отдавать вам дом, как убийца какой-нибудь, когда я эту датчанку и пальцем не трогал.
— Трогал не трогал. Ты попал в неприятности, за это всегда платят деньги, а денег у тебя нет.
— У меня такое чувство, брат, что это вы с Ласло попали в неприятности, а я должен за это расквитаться. Я ведь не нанимал этого Ферро, или как его там, вот пусть он вас и мучает.
— Ты должен не расквитаться, а купить товар, это разные вещи.
— Какой еще товар?
— А вот этот, — он выложил на стол дядин пистолет. Оружие было завернуто в тряпку, но так отчетливо чиркнуло по столу, что я невольно оглянулся. — Товар вот такой, ниньо, на монограмме имя твоей семьи, а на стволе твои отпечатки. Две пули из этой игрушки до сих пор сидят в трупе.
Я протянул руку к пистолету, но смуглая рука оказалась быстрой, будто пружинистый язык хамелеона. Оружие сеньора Браги исчезло в одном из карманов камуфляжной куртки.
— Ты любишь этот дом, мне говорили, — посланник поднял палец с ярко-розовым ногтем и поводил им перед моим носом, — но я ничем не могу тебе помочь. Ты согласился участвовать в сделке, чтобы заработать денег, верно? А сделка провалилась, так что деньги причитаются с тебя. В следующий раз выбирай друзей понадежнее.
— Ты имеешь в виду Додо? — я вдруг подумал, что не видел ее с того дня, как получил ключи от коттеджа в Капарике, может, ее и в живых уже нет.
— Я сказал друзей, а не баб, — он двинул свой листок по столу с таким суровым лицом, как будто менял местами ладью и короля. — Ниньо, сеньор?
Это был эндшпиль, Хани. Я допил второй стакан мятной воды, взял ручку и подписал.
Сказать по чести, я мог подписать хоть сотню таких бумажек, сложить из них журавликов и кидаться в посетителей, все это ничего не значило. По правилам теткиного завещания я не мог ни продать, ни подарить дом на Терейро до Паго, я не мог его сдать или обменять, я даже не мог проиграть его в карты или шахматы.
Не далее как завтра они об этом узнают и явятся ко мне снова, думал я, зато теперь я сверну себе козью ножку, отправлюсь домой и лягу спать. Ласло придет в бешенство, когда сунется с моей дарственной к чиновнику в мэрии, но мне до этого нет никакого дела. Я все делаю по правилам, только не по правилам жадного паннонца, а по канонам индийского театра. Царь Душьянта въезжает на сцену на несуществующей колеснице, Шакунтала рвет несуществующие цветы, а я подарил рассказчику-судратхару несуществующий дом. В прологе на сцену выйдет хозяин труппы в полицейской форме, произнесет молитву высоким слогом и поволокет шута-видушаку в тюрьму. Но это потом. А пока можно вернуться домой, накрыться с головой одеялом и немного поспать.
Я любил этот дом, как любят женщину, Хани, с самой первой минуты. Я хотел его иметь, овладевать им, давать ему кусать меня, наваливаться на него всем телом и таскать за волосы. Я и теперь его люблю, хотя знаю, что потерял. Единственное, что я мог с ним сделать, это потерять. Разве это не доказывает, что мой дом был женщиной?
Когда я первый раз проснулся его владельцем, в январе две тысячи третьего, в комнате было темно, солнце пробивалось песочной струйкой через щель между шторами, я снова закрыл глаза и подумал, что сегодня же сниму эта тряпки с окон, в них же набивается вся городская дрянь, будто ряска в рыбацкую сеть. Что-то не так с этим домом, думал я, не открывая глаз, я давно не спал так мало и тревожно, как в этой кровати.
Я умею ночевать в странных местах, мне приходилось спать на трехэтажных нарах в убежище христианской молодежи, на чужой клумбе с ирисами в Сен-Тропе и в заснеженных пярнуских дюнах, без палатки и даже без пальто. Но спать в доме, под завязку набитом духами, это, скажу я вам, совсем другое дело. Рассохшиеся двери скрипели и хлопали, как будто по коридорам бегал кто-то насмерть перепуганный, к тому же ночью пошел град, и в окно стали биться ледяные горошины, так что терраса к утру покрылась толстым настом, я вышел покурить и с недосыпу чуть не слетел вниз, в объятия увядшей джакаранды.
Глядя вниз, в переулок, где под снегом поблекли все цвета, кроме цвета кирпичной пыли, так что он стал похож на рисунок сангиной, я стал вспоминать сон, который увидел под утро. В этом сне я сидел в заснеженном саду, похожем на тот, что мать безнадежно пытается выходить в своих Друскениках. Сад достался ей вместе с домом, за него даже денег не просили, такой он был заброшенный: старые яблони в лишайнике, смородина в ржавчине, крыжовник в мучнистой росе. Казалось, сад провинился в чем-то перед матерью деревьев, и на него наслали все возможные болезни, даже
Выпив холодного кофе, я отправился искать аспирин, выдвинул один за другим ящики комода в теткиной спальне, раздвинул шторы, распахнул шкафы, закашлялся, вдохнув серой мягкой пыли, и почувствовал себя киношным жандармом, перетрясающим жилище курсистки в поисках гектографа и прокламаций. Аспирина я не нашел, зато нашел свою старую рукопись. На первой странице был только эпиграф:
Поди теперь разбери, где я это вычитал, подписи под цитатой не было, названия у текста тоже не было, значит, это первая часть, которую я вручил тетке на автобусной остановке в Тарту. Эпиграфы — до сих пор моя слабость, жаль, что романист из меня не получился. Даже то, что я пишу сейчас, наполняя чертову ручку своей загустевшей от бетонного холода кровью, это не повесть временных лет и даже не плутовской роман.
Это признание, вот что это, Хани. Только не путай его с покаянием.
Я знаю, что страх и вина — неизменные постояльцы Терейро до Паго — уже проникли сюда, в мою камеру с заложенным кирпичами оконным просветом. Не знаю, что было в этом здании прежде — казарма? контора табачного торговца? — но совершенно ясно, что архитектор и думать не думал о тюрьме. Окно- люкарна было прорезано в западной части крыши, и тот, кто жил в этой комнате, мог любоваться закатом, рекой и, может быть, даже брызгами Fonte Luminosa. Теперь окно заложили, и в камере осталось только квадратное отверстие, света хватает, чтобы стучать по клавишам, но маловато, чтобы выгнать из камеры призраков. Страх и вина, они здесь, со мной, — но спроси, чего я боюсь и о чем сожалею, и я, скорее всего, не подберу нужных слов.
Человек думает: я сделал так, потом сделал иначе, и поэтому я теперь здесь или там, поэтому со мной случилось это, а не то. Человеку кажется, что события, произошедшие по его воле, потянули за собой другие события, которые он изменить не властен, то есть — он с грехом пополам написал первый акт, а второй ему прислали из небесной канцелярии, и его придется доигрывать в других сукнах, под другие барабаны.
Вселенную можно рассматривать как последствие большого взрыва, то есть наше время и наша причинность берут свое начало в какой-то