например, младшим матросом на «Серендипити». Мог, но не ушел. Окно на втором этаже окликнуло меня, будто маркитантка из заваленного подушками шатра, я знал, что совершаю глупость и рискую остаться без гроша, а то и с провалившимся носом, но послушно пошел к шатру и приподнял засаленную занавесь.
О чем я тогда думал? На кой черт Ласло понадобилось это блошиное барахло, вот о чем.
В историю с коллекционером я не верил, как не верил и в то, что освобожусь от мадьяра, принеся ему
Дело ясное, что дело темное, сказала бы няня, але попробуй, Костас, чем черт не шутит.
Я пошел на задний двор, заваленный магазинными ящиками, и некоторое время ходил там вдоль стены, слушая, как льдинки похрустывают под ребристыми подошвами — редкий звук, непривычный для португальской зимы. Я ходил там и чувствовал себя быком, собравшимся тихонько отправиться в угол арены и вдруг обнаружившим, что она круглая. Когда в девяносто первом году Агне взяла меня на корриду, я прочел в буклете, что в старину арены для боя быков были квадратными, а углы арены закрывали щитами — потому что быки нередко трусили, забивались в угол, и выкурить их оттуда было невозможно. Еще там говорилось, что быки близоруки от рождения, поэтому стоит матадору отойти на пару шагов в сторону, и бык останавливается как вкопанный.
Хани, похоже, я и есть близорукий бык, к тому же глухой, как пень: я тебя не вижу и не слышу, хотя говорю с тобой каждый день. А может быть, тот, с кем я говорю, это и не ты совсем. Ну и что с того? Надо же мне с кем-то разговаривать.
...сколько ни сиди плоскогубый божок перед зеркалом, все лишь неподвижная игра вещей.
Чего же он все-таки ждет? Конца лиссабонского карнавала? Впрочем, какая разница. Не розовый понедельник, так пепельная среда. Причина, по которой Лилиенталь не навестил меня в тюрьме, представлялась мне поочередно безразличием, виной или жестокостью, хотя могла оказаться и неведением. Может быть, Ли уверен, что я скрываюсь от долгов, собирается участвовать в торгах и хочет спасти дом на Терейро до Паго
Как же мучительно слышать эти голоса в соседней камере, они бубнят с утра до вечера, иногда смеются, иногда слушают музыку. Монотонные звуки напоминают мне сумасшедшего из нашего переулка по имени Радио Хавьер: он любит стоять в наушниках у дверей бакалейной лавки и пересказывать прохожим все, что слышит, на разные голоса, приемник лежит у него в кармане пальто и оттуда тянется красный проводок. Когда Хавьер говорит за женщину, он надувает губы и закатывает глаза, но ни голоса, ни ритма не меняет, смены тембра у него удостаиваются только футбольные комментаторы.
Поначалу я радовался, что сижу в одиночке: никто не пристает с историями, никто не нарывается на драку, а теперь — другое дело, я бы неделю не ужинал, чтобы провести с этими парнями несколько часов. Хотя вряд ли нам нашлось бы о чем поговорить, судя по голосам, за стеной сидят молодые воры, дерзкая портовая шпана, если бы я сказал им, что я тоже вор, они бы со смеху померли. Мне и самому не верится, что несколько недель назад я шел по карнизу эшторильской галереи, вздрагивая от звона сигнализации за окнами и стараясь не смотреть вниз, в колодец двора с топким дном, заваленным ящиками из-под апельсинов.
Так вышло, что за всю свою жизнь я украл только одну настоящую вещь, да и ту — практически в собственном доме. Где-то я читал, что в штате Аризона до сих пор действует закон об украденном мыле: если тебя застали за кражей, то ты должен мылиться этим мылом, пока все до крошки не измылишь. Живи я в Аризоне, что бы я делал с сердитыми золотыми быками на синем поле? Ладно, оставим размышления о быках и мыле, нужно сосредоточиться и продумать каждое слово вечернего разговора — вечером я собираюсь говорить с Пруэнсой начистоту, я заставлю его повернуть ко мне свое желтое потрескавшееся ухо и выслушать, что я хочу сказать.
Если вечером он не вызовет меня, как обещал, я заявлю протест и начну
Как объяснить Пруэнсе, что произошло? Одно дело рассказывать такую историю другу за бутылкой вина или записывать ее в виде сценария: все коллизии вылизаны, палочки попадают в нужные дырочки, герои наполняются воздухом и поднимаются к потолку, а причины и следствия становятся стройными рядами, покорные, будто кегли в кегельбане.
Возьмись я рассказывать все, как было, я начал бы с коттеджа на побережье, потом рассказал бы про камеры, нет, сначала — про камеры, иначе будет непонятно, потом про мужика с пистолетом, про мешок для мусора и ботинки защитного цвета, потом я рассказал бы про метиса-кабокло, нет, про метиса потом, сначала про дядин пистолет. Объяснив первую часть либретто, я перешел бы к тому вечеру, когда метис показывал мне свои шишки на черепе, потом сказал бы, что чуть не вывихнул ногу, приземлившись возле апельсиновой пирамиды, а потом — что сидел в ночной электричке, заслонив лицо газетой, чувствуя себя поочередно то преступником, ускользнувшим от преследователей, то болваном, каких свет не видывал.
Сейчас перечитал последнюю фразу и понял, что мало кто стал бы выслушивать этот бред до конца. А вот Лилиенталь, тот стал бы. Его прямо хлебом не корми.
Он умеет меня слушать — набивая трубку, валяясь в подушках, заваривая чай, перебирая свои корабельные канаты, туго натянутые вдоль коридора и поперек комнаты. Раньше я стеснялся смотреть, как он двигается, а теперь смотрю, не могу удержаться: это похоже на воздушный трамвайчик, медленно движущийся от башни Васко да Гама к океанариуму. Однажды он поймал мой взгляд, нахмурился и тут же послал меня вниз, за bolo de amendoa. Когда я вернулся, дверь была заперта. Я не стал звонить, повесил теплый еще пакет на дверную ручку и спустился к консьержу, с ним всегда можно выкурить индийскую сигарету, свернутую хрупким листочком. Через полчаса Ли распахнул дверь, постучал своей тростью по перилам и крикнул: поднимайся, пако, искупаешь меня, раз уж ты такой жалостливый, и я поднялся.
После этого он разрешил мне купать его в чугунной ванне, воду в нее нужно было наливать из ведерка, согревая на кухонной плите, а потом вычерпывать и выносить в туалет. Я увидел его ноги, они оказались неожиданно длинными, под пледом выглядели короче, он всегда клал на колени плед, говорил, что так чувствует себя защищенным. Это было в две тысячи восьмом, Хани, с тех пор я купал этого человека по меньшей мере пятнадцать раз, а он не может прислать мне чертовых сигарет.
...И стали спадать с глаз его белые, как яичная пленка, бельма, и увидел он свет.
Я сидел на кухне своего дома и прихлебывал бренди из чайной чашки. Бренди был мой собственный, испанский «Bandolero», Пруэнса щедро плеснул его в чашку, поленившись искать стаканы. Мы уже полчаса сидели в моей кухне, в ожидании Байши, но она все не появлялась. Сначала я повел их в спальню, чтобы показать место, где лежала датчанка, исчезнувшая вместе с овечьей шкурой и пистолетом. Я даже контур ее тела обозначил, проведя восковым мелком по полу, и розовые пятна показал, плохо замытые, на стенах и мебели. Я чуть сам не лег на пол между кроватью и окном, изображая Хенриетту — так мне стало весело оттого, что я дома.
Покой и веселье качались во мне, как море во внутреннем ухе, когда сойдешь с корабля на сушу после