Ты могла бы изгнать его из себя, в тебе так много животной,
Ты — самое лучшее и самое разрушительное, что было у меня за много лет, после твоего ухода я стал всматриваться в вещи, в людей, в собственные переживания так, как это делала ты, на твой пристальный ведьминский манер.
Смешно сказать, я читаю деревенским подросткам Платона и Томаса Харди, хотя знаю, что это всего лишь слова, из которых создавался их — Платона и Томаса Харди — собственный мир, папье-маше их собственного ужаса, нечто совершенно бесполезное и недостижимое для остальных.
Книги пишутся для тех, кто их пишет, они заменяют им жизнь, как ячмень заменяет кофе, сказала ты однажды, а те, кто читает, все равно не смогут отхлебнуть чужой жизни, как бы ни старались. Почему бы тебе самой не начать писать? спросил я тогда, и ты ответила не задумываясь: а у меня все есть.
Как же все перепуталось у тебя в голове, моя девочка.
Ничего у тебя нет, ничегошеньки.
Куда бы ты ни пошла, тебя везде ждет пустырь, заросший яростной сурепкой, но не потому, что ты ищешь его, а потому, что носишь его с собой. Тебя оставили на этом пустыре совсем девчонкой, я помню тебя тогдашнюю, вечно недовольную, с вымученной улыбкой. Ты напоминала мне того мальчика из рассказа Киплинга, которого родители бросили в Индии на произвол не то родственницы, не то дуры- служанки, и он ослеп, потому что ему ни на кого не хотелось смотреть.
Я знал, что должен забрать тебя оттуда, ободрать эту коросту, которую ты нарастила поверх теплой, живой Александры, но «Каменные клены» тянули тебя на дно с такою силою, как если бы ваш пансион назывался «Каменный якорь».
Однако довольно нравоучений, я пишу тебе не за этим, я хотел сказать, что не забыл тебя и, слушая разговоры о вашей семье, точнее, о том, что от нее осталось, до сих пор чувствую знакомый озноб, и какое-то время не могу перевести дыхание.
Особенно, когда я слышу истории про тебя и Дрину, люди говорят страшное — но самое страшное, что меня это не удивляет.
Я всегда знал, что ты способна на многое, в тебе живет редкая по нынешним временам
Если ты убила ее, знай — я на твоей стороне.
Дневник Саши Сонли. 2008
Третье июля.
Все вышло не совсем так, как я хотела, но могло быть и хуже.
Дрессер меня не встретил, поскольку
Я назвала охране имя Дрессера, получила гостевой жетончик на шнурке и пошла вдоль берега, мимо сонных полуголых девиц в шезлонгах — у одной девицы на шляпе была холодная на вид горсть стеклянного винограда, и я вдруг почувствовала, как хочется пить.
Позвонить смотрителю пришлось несколько раз, вероятно, он оставил телефон в клубе, или просто не желал разговаривать. Когда он, наконец, отозвался, я заговорила так быстро и таким обиженным голосом, что Дрессер даже не успел удивиться как следует.
— Я тебя сам найду, — сказал он растерянно, — раз уж так получилось. Послушай, Аликс, это какое-то недоразумение, ни жены, ни дочери нет дома… они даже не знали о твоем приезде! Ну что ж, не уходи далеко, я скоро управлюсь с делами.
До начала гонок оставалось около часа, и публика с бокалами и зонтами уже занимала места на скамьях, антрацитовая вода сухо блестела под солнцем, а вдали, у стартовой линии, маячил викторианский силуэт Темпла. Я заглянула в беседку для высоких гостей, где двое парней в униформе расставляли подносы с сыром и сельдереем, я дождалась, пока они вышли, протянула руку через перила и взяла три сырных ломтика, нанизаных на тонкое древко бело-голубого флажка.
С сыром за щекой я миновала музейную витрину с кубками, потом — ангар, из которого выходили статные гребцы с узкими, будто вырезанными из бархатной бумаги, лодками, они несли их высоко над головой, как если бы в каждой было по статуе Амона. Толпа все прибывала. Смотритель говорил мне когда- то, что в клубе Лайонз-энд состоит две тысячи девяносто восемь человек и каждый может провести бесплатно одного друга и одного ребенка.
Сегодня другом Дрессера был его враг.
Вернувшись к трибуне, я взяла у гарсона стакан сока и села в тени, под просторным полотняным тентом. На королевской регате с голоду не умрешь, никому здесь и в голову не придет, что у меня в кармане двадцать четыре фунта, из них десять мелочью из кухонной копилки для чаевых.
Торопливый мальчик в галунах сунул мне программку, время дневных коктейлей, очередность серенад и маршей городского оркестра, список присутствующих
В самом низу листочка мельчайшим, почти нечитаемым шрифтом перечислялись участники гонок, все эти одиночки, пары, четверки и восьмерки. Гребец-одиночка, упомянутый мелким шрифтом, — это как будто про меня сказано.
— Сейчас будет гонка на кубок Королевы-матери, — сказали у меня за спиной, и я обернулась. Позади меня стоял улыбающийся Дрессер с охапкой таких же программок в руках, хрустальный значок распорядителя сверкал на солнце острыми гранями.
— Да уж, нелегко тебе приходится, — ответила я, протягивая ему руку, — привет, привет.
Когда я думала о том, как произойдет наша встреча, мне приходило в голову все, что угодно, только не поцелуй. Он ловко наклонился и поцеловал меня в висок.
В виске сразу задребезжало. Дрессер всегда на меня так действовал: в нем было какое-то утомительное течение лимфы, какое-то особое покорное напряжение, будто у добровольца из публики, которого фокусник выманил на сцену и вот-вот распилит напополам.
— Пойдем в коттедж, положим твои вещи, — он кивнул на саквояж. — Не ожидал тебя увидеть, честно говоря. Твоя сестра внезапно уехала к морю, но ты, разумеется, можешь у нас остановиться. Я тебе рад.
Он направился по мощеной дорожке в сторону клуба, и я пошла за ним, прислушиваясь к болезненному звону в голове, глядя в русый выстриженный затылок мужа моей сестры. Хотя, какого мужа и какой такой сестры, если подумать.
Ни сестры, ни мужа, и почти никакого куража.