запавшими глазами. Я уже хотела положить их обратно, когда увидела на обороте фамилию Дрессера, а рядом с ней имя моей сестры. Господи, вот это — маленькая Эдна А.? Бедная моя девочка.
Я задернула сетчатые шторы, вышла в коридор, взяла с вешалки плащ смотрителя и встала перед гардеробным зеркалом во весь рост.
Я сняла несвежий оранжевый халат, одолженный в ванной комнате. Спина и ноги тут же покрылись мурашками от сквозняка. В нижней части двери была круглая кошачья дыра, вчера я ее не заметила, оттуда струился прохладный воздух, дыхание спящей реки. Мне вдруг стало весело оттого, что я стою здесь, раздетая догола, в нескольких шагах от Темзы. Все-таки в реках есть что-то детское, необязательное, в отличие от морей, море всегда хочет от тебя большего, а если ты не даешь — отворачивается.
Надев плащ и завязав пояс, я посмотрела на себя, а потом еще на кого-то, стоящего, допустим, в дверях спальни.
В кухне хлопнула дверь, где-то послышались босые шаги, потом, почти сразу же — бормотание крана и раздраженный визг кофемолки. Шесть часов. Смотритель всегда встает в шесть часов, а во время регаты — даже не завтракает, об этом он меня предупредил еще с вечера.
Мне придется завтракать одной в кухне моей сестры, намазывать джем моей сестры на хлеб моей сестры и смотреть, как по клубной поляне снуют уборщики в бело-голубой униформе, пока моя сестра дремлет далеко отсюда, в брайтонском гостиничном номере, прижав к себе теплую тряпичную Фенью.
— От валлийского у меня сводит скулы, как от скороговорок, — сказал ты тогда, двадцать шестого декабря две тысячи третьего года, и заснул, натянув мое одеяло на голову. Ты и сейчас так спишь, вчера я заглянула в твою спальню, перед тем, как улечься в узкой гостевой кровати на антресолях, которые ты называешь мансардой.
Прошло пять лет, Дрессер, ты выглядишь и пахнешь иначе, но спишь так же, как спал в моей комнате с окном на Ирландский залив. Я помню колкий зимний воздух и потустороннюю перекличку паромов в белесом тумане. Я помню, что тихонько встала, достала из комода шерстяной чулок с залатанной пяткой и положила туда кусок черничного пирога и папины серебряные запонки.
Я знала, что маме это не понравится, но другого подарка у меня не было.
История — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться.
В тот день я не стала дожидаться вечера, просто ушла в кино.
Записка Младшей оказалась тем самым мешком с пеплом из буддийской притчи: братья открыли его в голодный год, думая, что это последний запас муки, и погибли от разочарования.
Я не хотела видеть Эдну и Дрессера, не потому что боялась сорваться и устроить сцену, просто не могу смотреть в лицо людям, которые мне неприятны, — покрываюсь пятнами, смотрю в сторону и жую губами, как дебильная девочка.
Теперь трудно понять, что меня так расстроило, ведь я никогда не хотела Дрессера для себя, иногда он даже был мне противен, как рыхлый Фернандо Рей противен Кончите в старом фильме Бунюэля.
Я хотела Дрессера
Теперь припоминаю: кажется, я расстроилась из-за двух аккуратно упакованных чемоданов в комнате Младшей, к тому же — один был папин, с широкими ремнями, а уж на него у беглянки не было никакого права.
Она укладывалась спокойно, отбирая белье и свитера поновее, даже фотографии прибрала — я, разумеется, открыла чемодан и посмотрела. Даже статуэтку с камина, гипсовую балерину на пуантах, завернула в шерстяной носок. Так собираются в школьный лагерь на лето, а не в бега. Так не удирают в припадке безумия с чужим женихом — с ледяным шампанским из горлышка, с погоней по бездорожью.
Скучное семейное кино про измену, вот что она собиралась мне показать, скучное, как проплешины сангины в снегу, когда по свежему снегу проедет первая машина, выворачивая лохмотья вчерашней грязи.
… Парисатида, мать Кира и Артаксеркса, говорила, что если кто хочет вольно говорить с царем, тому надобны шелковые слова.
Пятое июля.
— Сегодня в нашем баре выпьют море портера и съедят гору орехов величиной с Бен Невис, — сказал Дрессер, допивая кофе у окна. — На время гонок этот город имеет свойство растягиваться, будто желудок кашалота.
— Ты ведь собираешься смотреть гонки? — он открыл шкаф в коридоре и достал оттуда круглую коробку. — Тогда надень шляпку, без шляпки тебя будут принимать за прислугу. И твое ангельское произношение тебе не поможет.
Я заглянула в коробку:
— Спасибо. Похоже, она сама ее выбирала.
Мы говорили
— До чего же снобское место этот Хенли, — сказала я, подливая ему кофе, — я читала в мемуарах Грейс Келли, что ее отца в двадцатых годах не допустили к участию, потому что он был сыном каменщика. Обыкновенного каменщика, не вольного.
— Хенли — особое место, — поправил меня Дрессер. — Таких больше нет и быть не может.
— Еще бы, недаром люди здесь впадают в такое неистовство, что бросаются в Темзу и идут на дно под свист и одобрительные возгласы из партера.
— На дно? — Дрессер поднял на меня глаза с воспаленной полоской по краю века.
— Ты же сам мне рассказывал, помнишь, три года назад? Какой-то штурман бросился за борт в разгаре гонки, лодка стала легче и пришла первой, а штурман запутался в водяных лилиях и утонул!
— Ах это, — Дрессер кивнул. — Толку-то, что четверка пришла первой — ее дисквалифицировали и сняли с гонок. Но какой стойкий характер! Такие встречались только в девятнадцатом веке, возьми хоть принца Альберта.
— А что, принц Альберт тоже запутался в стеблях лилий? — засмеялась я, но Дрессер даже не улыбнулся, он всегда серьезен, когда говорит о королевской фамилии.
— Принц дал регате имя, — сказал он со значением. — Говорили, что это было второе физическое усилие, предпринятое в жизни Его Высочеством. Первым было расчесывание бакенбардов Его Высочества.
Нет, Дрессер не безнадежен, он все еще умеет меня насмешить.
На минуту мне даже захотелось пощадить его и уехать.
… Кто бы вы ни были, присутствующие при том, как я совершаю свою месть, произносите слова скорби, покажите проклятому лицо, омоченное слезами. Вот, вот алтарь, воздвигнутый для твоей смерти. Все готово для торжественных похорон.
Все утро, покуда легкие, будто папирусные, лодки неслись от Темпл-Айленд до Тополиного мыса, я