Приятель мой замолчал.
– Да разве ты в самом деле что-нибудь видел? – спросил я его вполголоса.
Он сжал крепко мою руку и прошептал прерывающимся голосом:
– Да, мой друг!.. Я видел… О, что я видел!
– Да что такое?
Заруцкий, не отвечая на мой вопрос и как будто бы говоря с самим собою, сказал:
– Кажется, сегодня суббота… Да! Точно, суббота…
– А если хочешь, так и воскресенье: двенадцать часов уж било. Да скажи мне…
– Нет, мой друг! Быть может, это один обман моих чувств… Мне могло показаться!.. Но я видел это так ясно, – промолвил он, поглядев с невольным содроганием на среднее окно кабинета. – Вот тут!.. Против меня!..
– О чем вы, господа, там перешептываетесь?
– Так, дядюшка, ничего! – сказал Заруцкий, стараясь улыбнуться.
– Опять какой-нибудь заговор, чтоб перепугать нас, – подхватил исправник. – Да не трудитесь, господа! Не знаю, как другие, а я за себя отвечаю, два раза сряду не испугаете.
– Ну, не ручайся, любезный! – прервал хозяин. – Если б ты знал историю моего дома и то, что некогда случилось в этой самой комнате, где мы теперь беседуем, то не стал бы так храбриться. Я давно уже здесь живу и благодаря бога никаких страстей не видывал, а как вспомню про эту ужасную историю, так, признаюсь, меня и в петровки мороз по коже подирает.
– А кстати, Иван Алексеевич! – подхватил исправник. – Расскажи-ка нам это предание. Мне давно уже хотелось узнать подробнее об этом
– И, верно, всякий по-своему, – заметил хозяин.
– Да, каждый по-своему, в одном только все согласны, что эта сказка имеет какое-то истинное происшествие.
– А почему вы называете это предание сказкою? – спросил я исправника.
– Потому, что оно с начала до конца походит на сказку.
– А то, что ты нам сейчас рассказывал, – прервал с улыбкою Черемухин, – чай, по-твоему, история?
– О, это другое дело! – сказал я. – Появление умершей – это сообщение мира невещественного с миром земным; это гармоническое сочувствие душ, доказывающее небесное наше начало; и способность проявления в видимых формах существ, не подчиненных никаким физическим законам, может менее или более оправдаться понятием нашим об организации… то есть о внутренней способности существа бестелесного, которое в отношении своем к внешним пред метам… то есть к видимому или, лучше сказать, к вещественному миру… Но, может быть, вы меня не понимаете?
– Помилуйте! – вскричал преважно Черемухин. – Как не понять, это ясно!
– Смейся, смейся! – прервал исправник. – О, человек совершенно земной! Ты понимаешь и веришь только тому, что дважды два – четыре.
– А тебе бы хотелось, чтоб дважды два было пять?
– Да что с тобой говорить! – продолжал исправник. – Расскажите-ка нам лучше, Иван Алексеевич, эту страшную историю, от которой, как вы сами говорите, и вас иногда мороз по коже подирает.
– Да уж не поздно ли, господа? – сказал хозяин.
– Ах, сделайте милость! – вскричал я. – Мне завтра поутру должно с вами проститься; так я, может быть, никогда ее не услышу.
– Ну, так и быть! – продолжал хозяин. – Только если вы станете зевать, так прошу припомнить, что теперь уже за полночь и что благодаря бога мы все, кажется, бессонницей не страдаем. Ну, слушайте, господа!
НОЧНОЙ ПОЕЗД
– Давным-давно, то есть при царе Алексее Михайловиче…[69] Или нет! При батюшке его, государе Михаиле Феодоровиче[70], это Хоперское поместье принадлежало стольнику Варнаве Глинскому, пращуру отца покойной Софьи Павловны, по смерти которых я купил его – говорят, дорого, а по мне, так задаром, – примолвил Иван Алексеевич, взглянув на окно, из которого днем видны были церковь и приходское кладбище. – Этот Глинский, – продолжал он, – славился в свое время не хлебосольством и разумом, не удальством и молодечеством, которые в крови у всякого русского, но буйством, развратом, грабежом и дневными разбоями, а что всего хуже, он был отъявленный чернокнижник и жил в ладу с самим сатаною. Десять лет сряду сидел он на Хопре, как дикий зверь на перепутье. Когда он выезжал с своею челядью и холопями позабавиться охотою или спускался вниз по реке на косной лодке с белым парусом, то все соседние мужички и бедные помещики дрожкой дрожали и, словно от татарского погрома, прятались по лесам и угоняли скот верст за двадцать. Ну, что ты на меня так посматриваешь, Алексей Дмитрич? Чай, думаешь про себя: вот какую околесную несет! А наша братья исправники-то на что?.. А земская полиция?.. Эх, любезный! Тогда было не то, что теперь; времена смутные: то поляки приступят к Москве, то Лисовский[71] с своими налетами начнет разгуливать по матушке святой Руси; и ляхи, и татары, и ереси всякие, и бунты стрелецкие… Да что говорить! Было времечко для разбойников: погуляли, потешились, и кто бога не боялся, на того и суда не было. Так дивиться нечему, что этот богоотступник Глинский делал что хотел: грабил на больших дорогах, вешал и топил в Хопре земских ярыжек, обирал оброк с своих соседей и держал в ежовых рукавицах сердобского воеводу, который не смел и носу показать из города. На месте старых деревянных хором он выстроил эти каменные палаты, обнес их толстым дубовым тыном, наставил белых изб и клетей для своей дворни – словом, сделал из господской усадьбы такой красивый посад, что и сам бы город Сердобск ему в пригородье не годился. Но зато большая половина его крестьян жила в землянках, приходская церковь совсем обвалилась, а колокольня в сильный ветер, словно ветхая голубятня, скрипела и