– Да, сначала! Но это скоро прошло. Целых две недели я ухаживал за нею, потом мы изъяснились, и она…
– Признала тебя своим победителем?
– Нет, Закамский, предложила мне свою дружбу.
– Бедненький!
– Да! Это была довольно грустная минута.
– И ты не взбесился, не сошел с ума, не заговорил как отчаянный любовник?
– Pas si bete, mon cher![73] Я не привык хлопотать из пустого.
– Ага, князь! Так ты встретил наконец женщину, которая умела вскружить тебе голову и остаться верною своему мужу.
– Своему мужу! Вот вздор какой! Да кто тебе говорил о муже?
– Право! Так это еще досаднее. И ты знаешь твоего соперника?
– О, нет! Я знаю только, что она скрывает в душе своей какую-то тайную страсть, но кого она любит, кто этот счастливый смертный, этого я никак не мог добиться. А надобно сказать правду, что за милая женщина! Какое живое, шипучее воображение! Какая пламенная голова! Какой ум, любезность!.. В Карлсбаде никто не хотел верить, что она русская?
– Постойте-ка! – сказал я. – Днепровская?.. Не жена ли она Алексея Семеновича Днепровского?
– Да! А разве ты его знаешь?
– У меня есть к нему письмо от моего опекуна.
– Теперь ты можешь отдать его по адресу.
– Не поздно ли? Оно писано с лишком два года назад. Да и к чему мне заводить новые знакомства? Я и так не успеваю визиты делать.
– Что, Нейгоф, молчишь? – сказал Закамский. – Я вижу, ты любуешься этими деревьями?
– Да! – отвечал магистр, вытряхивая свою трубку. – Я люблю смотреть на этих маститых старцев природы: ожившие свидетели давно прошедшего, они оживляют в моей памяти минувшие века, глядя на них, я невольно переношусь из нашего прозаического века, в котором безверие и положительная жизнь убивает все, в эти счастливые века чудес, очарований – пленительной поэзии…
– И немытых рож, – подхватил князь, – небритых бород, варварства, невежества и скверных лачуг, в которых все первобытные народы отдыхали по уши в грязи, если не дрались друг с другом за кусок хлеба.
– Не правда ли, Закамский, – продолжал Нейгоф, не обращая никакого внимания на слова Двинского, – здесь можно совершенно забыть, что мы так близко от Москвы? Какая дичь! Какой сумрак под тенью этих ветвистых дерев! Я думаю, что заповеданные леса друидов[74], их священные дубравы, не могли быть ни таинственнее, ни мрачнее этой рощи.
– Я видел в Богемии, – сказал Закамский, – одну глубокую долину, которая чрезвычайно походит на этот овраг, она только несравненно более и оканчивается не рекою, а небольшим озером. Тамошние жители рассказывали мне про эту долину такие чудеса, что у меня от страха и теперь еще волосы на голове дыбом становятся. Говорят, в этой долине живет какой-то лесной дух, которого все записные стрелки и охотники признают своим покровителем. Он одет егерем, и когда ходит по лесу, то ровен с лесом.
– Эка диковинка! – прервал Возницын. – Это просто леший.
– Они, кажется, называют его вольным стрелком и говорят, что будто бы он умеет лить пули, из которых шестьдесят попадают в цель, а четыре бьют в сторону.
– Надобно сказать правду, – подхватил князь, Германия – классическая земля всех нелепых сказок.
– Не все народные предания можно называть сказками, – прошептал сквозь зубы магистр.
– Бьюсь об заклад, – продолжал князь, – наш премудрый магистр был, верно, в этой долине.
– Да, точно был. Так что ж?
– И без всякого сомнения, познакомился с этим лесным духом?
– Почему ты это думаешь?
– А потому, что ты большой мастер лить пули.
– Славный каламбур! Ну что же вы, господа, не смеетесь? Потешьте князя!
– Послушай, Нейгоф, – сказал князь, – я давно собираюсь поговорить с тобою не шутя. Скажи мне, пожалуйста, неужели ты в самом деле веришь этим народным преданиям?
– Не всем.
– Не всем! Так поэтому некоторые из них кажутся тебе возможными?
– Да.
– Помилуй, мой друг! Ну, можно ли в наш век верить чему-нибудь сверхъестественному?
– Кто ничему не верит, – сказал важным голосом магистр, – тот поступает так же неблагоразумно, как и тот, кто верит всему.
– Полно дурачиться, братец! Ну, может ли быть, чтоб ты, человек образованный, ученый, почти профессор философии, верил таким вздорам?