Она молчала. Гнала его от себя молчанием, гнала отсюда, отовсюду, здесь, везде, всегда! Уходи, не возвращайся, не приходи, не вспоминай, забудь! Что она натворила? Что натворила?!
А Иван ничего не мог понять. Такой никогда не поймет, он доверчив и слишком углублен в себя. Никогда не научится заглядывать в чужую душу. Он не виноват. Все она!
- Анастасия! - Иван нашел в темноте ее руку, но Анастасия выдернула ее, съежилась на диване, молча молила его: 'Уходи же! Уйди!' А он не понимал, пробовал втиснуться на диван, где ему не было места, бормотал:
- Поверь мне, я не хотел... Напало, как землетрясение. Все должно быть совсем не так, я понимаю... А может, так? А, Анастасия? Я... Ты не можешь себе представить... Спасибо тебе!.. Нет, не то... Тут надобно что-то другое... Я не знаю... Ты разрешишь? Не могу тебя так оставить. Я побуду здесь... На кресле или как...
- Нет, - наконец обрела дар речи Анастасия, испугавшись, что он и в самом деле останется и просидит до утра в кресле, а тогда... Несносно и невыносимо!
Он согласился быстро и послушно.
- Ну, хорошо. Я уйду... Буду ходить вон там, в сквере, напротив твоего окна, до утра.
- Нет, нет!
- Поеду с тобой в Киев. За тобой. Завтра дам телеграмму Карналю. Попрошусь. Умолю. На любую работу. Лишь бы вернуться. Чтобы быть там, где ты, с тобой.
- Не-ет! - чуть не закричала она и даже соскочила с дивана, представив себе все, о чем сказал Совинский.
- Все равно я приеду, - упрямо повторил он, и тогда она и вправду закричала отчаянно: 'Не-ет!' и с силой стала выталкивать его из комнаты, так что даже сонная дежурная в конце коридора удивленно вырвалась из дремоты и с любопытством присматривалась, что там делается. Но Анастасия вовремя спохватилась, тихо прошипела:
- Не смей! Ничего не смей! - и заперла за ним дверь.
Сразу же и пожалела Совинского, но еще больше жалела себя. Зачем все? И кто виноват? Сама. Держаться столько лет, а потом поддаться безрассудному чувству. Ухватилась за какое-то случайное слово, брошенное, может, из простой вежливости, сотворила для себя бог знает что, потом ошалело кинулась от моря, перемерила пол-Украины, писала об этой домне, сидела тут, словно ждала чего-то. И вот дождалась. Какой позор, какое унижение, какое падение! Отомстила, не имея никаких оснований для мести. Изменила, не давая обязательств верности и сама не получив никакого обязательства. Обида, презрение, боль - все надвинулось на Анастасию тяжким гнетом, подавляло ее, подминало под себя, и она умирала где-то на самом дне отчаянья, стыда и ужаса. Что натворила? Что натворила? Играла со своим лукавством, а теперь оно потускнело и покрылось грязью. Так долго держалась за свою неприступность и холодность, теперь все кончилось, но так ли, как надлежало? Велико было ее разочарование, но еще больше раскаяние.
Металась по комнате, свет с улицы больно бил в глаза, попробовала затянуть окно шторами, но тонкая ткань не задерживала света, в комнате стало еще призрачнее и безнадежнее, Анастасия рванула штору, бросила мимоходом взгляд на себя в зеркало. Какая-то слинявшая, как размокшая газета. Она или не она? Все в ней разбито: ощущение, нервы, душа. Остановилась у окна, незряче смотрела вниз, через улицу, не видела Совинского, ходившего в сквере напротив гостиницы, но зато заметила, как рождался ветер, уловила самые первые его вздохи, все в ней содрогалось от нетерпения, просило, кричало ветру: 'Дуй! Лети! Ломай и сметай!' Ветряные оргии, ведьмовские шабаши ветра. Чтобы никакого следа, ничего!
Ветер стонал, ломился в оконные стекла, гнул деревья, Совинский затерялся в потоках обезумевшего ветра, гудело, шипело, свистело, выметало и вычищало улицы, рассвету не оставляло ничего. Ах, если бы ничего не осталось и в ее сердце! А еще ведь не знала того, что было у Карналя, не могла бы никогда подумать, что под этим ветром он будет уезжать от той жадно-безжалостной земли, которая поглотила его отца. А если бы знала? Если бы могла угадать? Но не могла, потому что и никто не может. Еще даже не догадывалась, что и сама сорвется с этим ветром нежданно-негаданно. А пока стояла у окна, вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подоконник, побледневшая и потемневшая в то же время лицом.
За окном начиналось людское движение. Уже не только Совинский бессмысленно боролся с ветром в сквере. Молодые матери несли сонных детишек в садики. Ее будущее? Вот здесь она, там - Совинский, а между ними - такое сонное, теплое, мягонькое? А почему бы и нет? А почему не прошлое? Уже давно могла бы... Но неприкосновенность, невторгаемость... Чем все кончилось! Еще не знала, что предпримет. Просидеть весь день, запершись, в номере? Ни есть, ни думать, спрятать голову под подушку. Так и провести остаток отпуска. С подушкой на голове в гостиничном номере. Прекрасно!
Отскочила от окна, точно отброшенная ветром, снова заметалась по комнате, неожиданно для самой себя стала собирать вещи. Привыкла к поездкам, все делала быстро, умело, четко. Отдала ключ дежурной, поблагодарила.
- Так рано едете? - сонно спросила женщина.
- Далеко добираться. До самого Киева.
- Ну, не так уж и далеко.
- Ветер сильный. А я на машине.
- Ну, если ветер, тогда так. Против ветра не пойдешь.
С мстительной усмешкой садилась в свои 'Жигули', стоявшие в гостиничном дворе. Совинский сторожит ее окно, а она выскочит со двора - и уж никогда он ее не увидит, никогда!
Однако улица шла мимо сквера, мимо Совинского, и он увидел машину, еще и не зная, угадал, что в ней Анастасия, бросился прямо через клумбу с красными каннами, замахал руками, наверное, что-то кричал, но ветер уничтожал его крик.
Анастасия нажала на педаль акселератора с такой мстительной силой, что 'Жигули' даже подпрыгнули, - все осталось позади, но все ли?
Гнала до самого Киева, не останавливаясь. Слышала, как бился о машину ветер, видела, как по обочинам шоссе деревья так и гнулись до земли, гадала, сколько бедствий причинит стихия, но здравый смысл как будто умер в ней, кусала губы, шептала, искала в изнеможении жестокие слова, для боли и крика. Вырваться бы из этого мира, унестись туда, где господствуют скорости, превышающие скорости света, где уж целое не всегда больше части, а точка приобретает протяженность, где материя, сконденсируясь в нематериальную тяжесть, самоуничтожается, кончает самоубийством... Нет, жить! Побороть душевное изнеможение, очиститься, обновиться - и жить, иначе зачем бы и куда она убегала? Женщина обновляется, как луна, она очищается любовью, может, в этом ее спасение? А мужчина ни загрязняется, ни очищается, сплошная неопределенность. Она оказалась распятой между неуверенностью и неопределенностью, должна была казниться этим, может, еще сильнее, чем своим бессмысленным грехом, своей изменой неведомо кому.
Она опять не знала того, что въезжает в Киев почти одновременно с Карналем, только по другой дороге. Могла бы даже встретиться с 'Жигулями', в которых он ехал, но что из того?
Дома было одиноко и тяжко. Привычные вещи отпугивали ее так же, как мерзость гостиничного номера. Хотела напомнить им о себе, но они холодно отталкивали ее пугливые попытки. Пошла в кафе на Крещатике, но съесть почти ничего не смогла, взяла в гастрономе булочку и бутылку кефира, заперлась, упала на тахту и, кажется, заснула, потому что, когда открыла глаза, было уже темно. Зажгла свет, долго что-то обдумывала, даже не поинтересовавшись, который час, украдкой подошла к телефону и быстро, точно боялась обжечься, набрала номер. Долго не отвечали, потом послышался женский голос. Анастасия тихо положила трубку.
Еще побродила по квартире, выпила кефир, пожевала булку, снова набрала номер и снова услышала женский голос. Была упорной в своих домоганиях. Все так же украдкой, но упорно набрала номер в третий раз, и тогда по ту сторону провода отозвался наконец он, Карналь. Анастасия молча держала трубку, не дышала, ждала, услышала его голос еще раз, теперь раздраженный и злой, потом зазвучали короткие гудки. А она продолжала держать трубку, мучительно кривила губы в попытке улыбнуться и молча плакала, не вытирая слез. Почему не пришел на те желтые приморские камни, и на те серые, и красные, и белые камни? Почему не пришел? Почему?