- Корифей?
- А ты думал! Самый порядочный человек, какого я знаю. Все эти - ты на них не обращай внимания, а Корифей - он как отец. Доброту нужно видеть. Ты ведь вон какой добрый, а внешне хмурый и противный.
Она погладила его руку, тепло сверкнула глазами, и у Твердохлеба отлегло от сердца.
Прыгнули в лодку, переплыли через тихий проливчик (ненавидел воду, а теперь должен был полюбить ради Наталки), оказались на бескрайних лугах, ведущих к укрытой за зеленым простором, за столетними вербами и еще более старыми дубами речке, шли по травам, обцелованным и обласканным солнцем, теплом земли, нежностью небес, одиночество и покинутость в этом воспетом птицами мире несли им успокоение, радость и некую вознесенность.
- У меня душа теплеет, - сказала Наталка задумчиво.
- Разве она у тебя холодная? Новость для меня.
- А что ты знаешь обо мне? То, что и я о тебе? А у меня все будто покрыто льдом. И после того, что пережила, да и вообще. Может, такая жизнь, не знаю. Женщины стали равноправными и самостоятельными, - об этом все говорим, а что одинокими - никто и не пискнет! Самостоятельность - это прекрасно! Никому не подчиняться, никому не принадлежать, ни от кого не зависеть. Но тогда и тебе тоже никто не принадлежит - ни муж, ни дети, никто, никто... Люди должны льнуть друг к другу, а бес независимости толкает тебя под бок и сеет вражду. Ты заметил, что женщины не любят 'везучих' мужчин?
- Что-то новое, - растерянно пробормотал Твердохлеб.
- Ну, сперва им нравится, а дальше? Она - ничто, муж - величина. Это раздражает, вызывает припадки гнева, ревности. Потому что ясно видит, что уже не имеет влияния на мужа, что его успехи не зависят от нее, от ее любви, от ее женской ласки... Вот ты невезучий, и мне показалось, что рядом с тобой согреется моя душа...
- Откуда ты взяла, что я невезучий?
- Разве не видно? Ты такой обыкновенный, что когда я впервые тебя увидела (не в магазине, а в своем цехе!), то так и захотелось спросить, не опаздываешь ли ты на собрание.
- Мне как - обижаться? Но перед тобой я не умею и этого. Не умею ничего. Как малое дитя перед дедушкой и бабушкой. Я не знал, к сожалению, своих дедушек и бабушек, где-то они затерялись в просторах, жизнь все перекалечила... Тебе, наверное, повезло больше...
- У меня все живы и все только и ждут, когда я приеду, чтобы броситься с советами и наставлениями. Ребенок, ты же смотри там. Веди себя хорошо, деточка наша. И все расспрашивают-расспрашивают, а о себе - такое все: чем топить хату, чем кормить корову... А в этой простоте столько доброты, что я плачу, как дурочка... Мужчины ведь не плачут, правда? Ты ведь никогда не плачешь?
- Да как тебе сказать. Пока заслоняюсь законом, то не имею права, потому что закон не плачет никогда, как бог или высшая сила. А сам - это уж кто как...
Они подошли к речке, к белым перемытым пескам и мягкой прозрачной воде. Тишина луговых просторов тут уже исчезла, уничтоженная грохотом 'ракет' и тарахтением моторок, вода извергалась из-под серых стальных сигар, ревела и неистовствовала, рвала воздух, и оставалась одна лишь нелепая пустота.
Наталка молча потянула Твердохлеба назад, подальше от этого рева.
Им нужна была тишина для воспоминаний, для рассказов о детстве и всем том далеком, что не могло уже влиять ни на что. Упорно обходили середину прошлого. Только о том, когда еще были одни, а вокруг родные люди.
Уже подходили к проливу, и Твердохлеб с жалостью оглянулся на зеленый простор только что подаривший ему крупинку счастья.
- Переправимся на тот берег, и снова потеряю тебя, - печально произнес он.
- 'Не надо печалиться: вся жизнь впереди', - словами песенки ответила Наталка.
- Я ловлю тебя сознанием, памятью, мыслью, чувствами, а ты каждый раз выскальзываешь, исчезаешь, и я бессильно отступаю.
- А ты не привык отступать?
- Иногда мне кажется, что жизнь - это сплошное отступление. Или топтание на месте. Может, это индивидуальное? Одно дело закончил, немедленно появляется следующее, и так без конца, все безликое и безнадежное.
- А любовь? Если на всю жизнь. Что может быть безнадежнее?
- Может быть, именно это и есть возмещение и награда за монотонность жизни, за все ее достижения и неудачи? Сердце рвется к любви безотчетно и самозабвенно, а сердцу надо верить.
Она снова, как и в начале их прогулки, молча погладила ему руку.
- Позови меня, когда будешь идти на ужин. Я на втором этаже через комнату от тебя. На второй мне еще в прошлом году посоветовал Корифей. Он такой добрый! Все рвутся на третий, к нему, а он молча наблюдает, дает им выразить себя до конца, хочет увидеть глубину их унижения и падения. И этого Племянника он презирает так же, как и ты... Как и я... И Солнышком назвал меня он... Ты заметил: тут всех как-то называют. Он меня - Солнышком.
- Потому что ты и есть Солнышко.
- Если бы! Ну, до вечера!..
Они разошлись незаметно и неторопливо, так замирает звук эха от далекого голоса или неизвестной ноты, - тихо и безболезненно, но не без сожаления.
И только исчезла Наталка в подъезде, только Твердохлеб проводил ее взглядом, как что-то в нем забило тревогу, заклокотало, закричало: 'Что же мы делаем? Что мы делаем!' Едва не бросился вслед за Наталкой - догнать ее на лестнице, схватить за руку, умолять: 'Не бросай меня! Не бросай!'
Смешно и страшно.
Смутное предчувствие хлынуло на него в черной тоске и безнадежности. Как у приговоренного к смерти, который надеется на чудо, на прощение и милосердие до самого конца. Но когда звучат железные слова приговора, его душу наполняет такая всеобъемлющая и такая жестокая пустота, что он умирает в ней (хотя тело еще живое), и хотя еще слышится где-то в диких безмерностях пустоты то ли стон, то ли плач, то ли просто хныканье, нет уже там ничего человеческого, даже животного, только возрождается что-то как бы за пределами речи, крика, боли, за пределами живого мира и целой жизни.
'Что со мной? - подумал Твердохлеб. - Что это со мной? Разве я сегодня не самый счастливый из людей?
А может быть, самый несчастный?'
Он отправился слоняться по терренкурам, перемерил все маршруты восемьсот метров, тысяча двести, три тысячи четыреста, до Кушки пять тысяч километров, до станции Мирный - пятнадцать тысяч, до базы киевского 'Динамо' - немногим меньше. Проделки какого-то шутника, написавшего эти смешливые данные на указателях терренкуров, вроде бы развлекли Твердохлеба, но так только казалось, и когда настало время звать Наталку на ужин, тревога его возросла еще больше, перейдя в отчаяние и панику.
Чуть ли не ощупью поднялся он по лестнице на второй этаж, расталкивая руками, всем телом, всей своей встревоженностью холодный туман исступленности, искал двери Наталкиной комнаты, ничего не замечал вокруг, не видел, не слышал, потому и не смог заметить, что с противоположной стороны коридора, легко сбежав с запасной лестницы, ведущей на третий этаж, в игривых перескакиваниях приближается к тем же дверям нечто джинсово-модно-перемодное, нечто нахально-пронырливое и проныристое, нечто суетно-несусветное.
- А-а, Прокурорчик-чик-чик! - как нож, входящий в тело, и тут же метнулось, надвинулось в запахах дорогих лосьонов и сигарет, ударило каменно, толкнуло в горло, в грудь, во все тело, и мир померк и раскололся чернотой, а в эту черноту безотчетно провалилось Твердохлебово сознание, только на самом его краю болезненно билось: 'Что это со мной? Что это со мной?'
Тогда он еще не знал, что это жизнь, ибо в следующий момент все для него померкло.
Минули тысячелетия, вечность пронеслась над мирами, пока он почувствовал в своем черном я безнадежном одиночестве какие-то теплые, ласковые прикосновения, какие-то отпечатки нежности и неземного блаженства. Может быть, так печатают ангелов на небе, если есть ангелы, и есть небо, и если