Киселя, и в окрестностях завелся збуй какой-то жестокий. Крал волов, когда их гнали в Гданьск на продажу, погонщиков убивал насмерть, а волов якобы перепродавал другим погонщикам, уже из имения не Киселя, а Корецкого, что ли; никак не могли этого разбойника ни выследить, ни поймать. Наконец поймали и приговорили к колу. На муках огненных пытался оправдаться тем, что не хотел, мол, чтобы добро, нажитое простым людом, то есть волы рогатые, шло куда-нибудь в чужую землю, для чужих ртов, а должно бы оставаться тут для потребления тем, кто его нажил. Над этими словами панство только посмеялось. Ничто не могло спасти преступника. Действовал один, без сообщников, потому и наказание понесет сам, и никому его не жаль, вряд ли кто и помолится за его грешную душу. Местный державец, шляхтич Низдиковский, услышав, что пан старшой едет по приглашению самого короля, вельми обрадовался и сказал, что приедет сюда сам, чтобы оказали ему честь и побывали у него в гостях.
- Хорошее гостеприимство - человека на кол будут набивать! - промолвил Демко.
Я махнул рукой, ведь все равно уже ничего не поделаешь, раз Иванец так продал нас этому услужливому шляхтичу.
В самом деле, через какой-нибудь квадранс появился и сам Низдиковский, верхом на коне, в новом кунтуше со шнурками, в сопровождении десятка сорвиголов, усатых и остроглазых, будто лащиковцы из наших краев, был весьма учтивым, повел речь о Варшаве, затем о наших общих знакомых, выразил сожаление, что не знал заблаговременно о нашем прибытии и не смог приготовить для нас лучший прием, чем быть очевидцем тяжелой кары, от которой у него тоже переворачивается все внутри, но что он может поделать, если здесь во весь голос говорит суровый закон, перед которым все мы лишь дети несмышленые. Он охотно пресмыкался и перед законом, и перед королевским именем, и даже передо мной, потому что у меня было королевское письмо, но одновременно делал все это с таким высоким достоинством и гордостью, что мне даже завидно становилось. Пан Низдиковский был будто чистокровная шляхта, какой я знал ее в течение всей своей долгой и трудной жизни. Она никогда не была простым орудием разрушения, которое защищает короля и Речь Посполитую без любви, уничтожает все преграды без ненависти. Виделось что-то вольное и дерзкое в их покорности, что-то благородное в самом их унижении - и это при чрезвычайно развитом чувстве личной независимости, спеси и гоноре. Им казалось, что они сражаются за величественную красавицу, не замечая, что на самом деле защищают отвратную зловредную ведьму. Но сказать им об этом значило тотчас же вызвать крик, что не за короля и не за вещи неприкосновенные бьются они, а за давние знамена, что развевались в стольких битвах над головами отцов, и за алтари, перед которыми они получали руки своих невест, красавиц, коих не видел свет, и это будет правда. Да, они были вежливыми, любезными, нежными к женщинам, обладали изысканным вкусом, любили веселое общество - и сажали на колья, мол, мы за столами в золоте и серебре, а хлопство и казацкое гультяйство - на кольях.
Пан Низдиковский, наверное, и меня приглашал на судное зрелище с намерением тайной мести показать, что ждет всех тех, кто восстает против шляхетского порядка. Но делал это с высочайшей любезностью, и я вынужден был отвечать тоже любезностью, позвал Федора Вешняка и велел ему поднимать казаков и ехать следом за нами.
Дорога была не такой уж дальней, но пустынной. Кони увязали по самую щетку в сыпучем песке, из сосновых зарослей чуть не под конские копыта выскакивали на дорогу напуганные тетерева и удивленно квохтали на такое неожиданное нашествие; наконец оказались мы на плотно забитой людом и обставленной возами местечковой площади, с другой стороны, будто нас ожидали, прибыли на двухколесном экипаже два солидных пана - пан судья Кордуба и пан возный Коструба, жолнеры, протолкавшись сквозь толпу, поставили поодаль от нас обреченного - невысокого смуглого человека, в полотняных штанах и полотняной длинной сорочке, с взлохмаченными волосами, рыжими, будто обмазанными глиной.
Пан судья и пан возный раскланялись со мной и казаками, после чего пан Коструба, проклиная все на свете, но, заметив, что должен выполнить свой уряд, - шляхтич без уряда что пес без хвоста, - начал вычитывать из длинного листа преступления этого невзрачного человека, и толпа молча слушала, то ли веря, то ли, может, и не очень, так как речь шла, наверное, не столько о провинности неизвестного им человека, сколько о самом зрелище.
Появился и палач, безухий цыган, в красной сорочке и синих шароварах, босой, с равнодушно- жестокими глазами. Он пригнал пару серых волов, наладил кол, длинный, шесть или восемь аршин, хорошо выструганный с острым железным шпилем на конце, длиной в два аршина.
Пока не было палача с волами, обреченный стоял неподвижно, будто столб, но теперь посматривал мрачно перед собой и сказал тихо, но с ударением:
- Священника.
- Богомольный збуй! - обрадовался пан Коструба и подал знак рукой себе за спину.
Оттуда сразу выступил старенький батюшка в рыжеватой поношенной ряске, старый и изможденный, вытертый какой-то, как и вся его одежда. Приблизившись к приговоренному, он протянул ему большой крест, натянув цепочку, на которой крест висел у него на груди, но обреченный выбросил вперед руки и сердито выкрикнул:
- Икону! Божью матерь! Или должен умирать здесь, как собака?
Священник растерялся: иконы с собой не принес, а в церковь идти было далеко.
- Панство думает, что ему так уж необходимо поцеловать икону? - спросил возный. - Этот драб хочет продлить себе жизнь! Разве я не знаю этих фармушек-финтифлюшек?
- Пусть принесут икону, - болезненно поморщившись, промолвил пан Низдиковский.
- Но ведь на это же уйдет уйма времени! - воскликнул удивленный возный.
- Пусть принесут! - твердо повторил шляхтич.
Мы стояли и ждали. Обреченный снова стоял неподвижно. Казалось, умер. Но ожил, как только батюшка подал ему икону. Кивнул своей лохматой головой то ли поклонился, то ли хотел поцеловать. Потом снова замер. Священник осенил его крестом и отступил. И уже теперь отступила от потемневшего хлопа жизнь. Отдав волов погонщику, который должен был, судя по всему, быть помощником палача, майстора, сбоку подошел к осужденному, умело сбил его с ног одним ударом, стянул за спиной его руки так, что посинели пальцы, затем начал привязывать к его ногам две ременных постромки, вторые концы которых были прикреплены к ярму на волах. Погонщик по знаку палача прикрикнул на волов, они пошли медленным, равнодушным шагом, помахивая хвостами и жуя жвачку, палач прислонил свободный конец кола к низенькому столбику и придерживал, чтобы кол не соскользнул, а острый его шпиль начал входить в тело несчастного. Железо пронизывало внутренности обреченного так быстро, что не успевала выступить даже кровь, все казалось ненастоящим, какой-то игрой или дурным сном, тем более что обреченный человек, переборов муку смертную, еще нашел в себе силы по-молодецки крикнуть почти бодро:
- Криво кол идет, майстор! Следи лучше!
Набивать на кол нужно было так, чтобы не повредить жизненных органов и направлять шпиль не в сердце, а чтобы вышел он спиной на пол-аршина. Тогда кол с набитым на него человеком поднимали, закапывали свободным концом покрепче в землю - и несчастный сидел на шпиле до тех пор, пока не засохнет и высушится, как вяленая рыба, так что когда ветер повеет, то тело его вертелось и тарахтели косточки.
Наверное, этот безухий майстор не был слишком опытным в своем деле: повел кол слишком криво, о чем ему снова хотел сказать обреченный, но на этот раз слова у него слились в какой-то хрип или клекот: 'Кр-р-р...' Когда же палач с помощником подняли покаранного и установили кол в заготовленную яму, и начали поскорее утрамбовывать землю вокруг него, несчастный человек на железном острие завыл от боли и страдания. Выл низко, утробно, по-волчьи, так, что молодые казаки затыкали уши, а Иванец подскочил ко мне и зашептал: 'Пан старшой, дозвольте укорочу ему муку! Дозвольте, пан старшой!' Я промолчал, лишь пожал плечами, а Демко, тоже шепотом, промолвил, обращаясь к своему спутнику: 'Не вмешивался бы ты в божьи дела', - но тот уже выхватил пистоль, подскочил к человеку на колу и прострелил ему грудь.
Все покрылось моим королевским письмом. Пан Низдиковский распрямил плечи и заявил, что у него камень спал с души, ведь он привык рубиться с врагом в поле, а не вот так истязать пусть даже и величайшего преступника. Пан судья сказал, что он только судья, а над ним закон, пан возный снова повторил о своем 'псе без хвоста', священник неторопливо перекрестился, отпуская грехи всем виновным и невиновным. Так и закончилось это неурочное присутствие, только Демко скрежетал зубами на Иванца и шпынял его до самого Кракова, обещая отплатить ему не таким еще 'развлечением'. Я молча посмеивался,