не могут подать голос, но я говорю с ними так же, как с первым писарем моей потаенной Сечи Самийлом из Орка. Эй, Максим, говорю я, брат мой, рано ушел ты от нас, ой как рано... А ты, Данило! Почему не поберегся? А великий самоборец Ганжа, неужели хотел взять на свои плечи весь мир, как тот Атлант? И ты, Бурляй, победивший море, а на суше споткнувшийся. А Пушкарь, чистый и честный, как и его дейнеки полтавские, - может, ты оказался самым благородным, потому что бился за дело Богданово, когда налетели на него коршуны, чтобы расклевать. А ты, Чарнота, морока наша и всего света, гениальный добытчик челнов, весел, и оружия, и огневого припаса, где ты и как и почему не слышно твоего неудержимого голоса?

Они все говорили порой слишком громко. Не любили шепотков, ненавидели недомолвки. Они говорили лучше, чем знали, не имея даже никаких знаний, говорили, как великие ораторы, и понимал их только я, а они понимали меня. О своей прошлой жизни вспоминать не любили, потому что все жили надеждами на жизнь будущую. Бога поминали, когда им было неизмеримо тяжело, и забывали, когда становилось легко, хотя это бывало и весьма нечасто. Когда клялись ложно, вспоминали бога еще чаще и осмотрительно сходили с места, чтобы гром кары небесной не поразил их. Умирали под своей, а не под королевской хоругвью, так как честь для них была превыше всего. Не знали дорог, преград, не боялись просторов, волн, моря и пушек. Привозили полные челны заморского оружия, дорогих тканей, серебра и золота, женских украшений, хотя никогда не имели возле себя ни единой женщины, были молодцами по обету и по нужде, а мир будто ошалел и половину своих усилий тратил на женщин, на их одеяния, прихоти и выдумки, вторую же свою половину - на владетелей и их ненасытную жажду власти. Налетали на турецкие берега так внезапно, что не слышали собственного дыхания, и исчезали еще быстрее, чем доносились до них стоны и плачи погибших. Хотя ходили каждый раз на море, жили на земле, без устали окапывали свой остров, рожденные в земле, были землей, ею становились после смерти. Никто не встречал их с победой, зато никто не упрекал и за поражения. Жизнь и смерть давалась им одинаково легко и просто, а все, что является простым, одновременно является и разумным. Сегодня едим саламату на Днепре, а завтра будем есть жирные пловы в Стамбуле, потому-то не наедайтесь слишком, дети мои! Они же не имели ничего своего, даже петуха, который прокукарекал бы рассвет, и ничего не должны были миру, зато поклялись в верности своему товариществу, а товарищество это было - будто целый народ и его земля со степями, реками, лесами, небом и солнцем. Когда ничего не имеешь, нечего и терять. Показывали друг другу только руки. Садились и выкладывали их на стол, шевелили пальцами, переворачивали ладони вверх, потом снова накрывали что-то невидимое, а глаза их отдыхали на этих руках, единственном их богатстве, их породе, их величании и будущем. Руки загорелые, с обкуренными пальцами, с поломанными ногтями, мозолистые, в рубцах и шрамах, в бороздах от тяжелых самопалов и твердых пик. Еще когда младенцами лежали в зыбках и видели над собой потолок и угловатую матицу на нем, то и тогда не имели лучшей игрушки, чем собственные растопыренные пальцы. Радость и чудо величайшее для человека - его рука. Берет и дает, карает и милует, ласкает и уничтожает, строит и жжет, творит и любит.

И вот был я с ними и не с ними, лишь один раз пошел на море в то первое лето, а потом ограничивался одними лишь советами, зная вельми хорошо нрав турецкий; хорошо, о моей тайной Сечи не знал никто и никогда не догадался; и вот я не потерял доверия ни у короля, ни у его приближенных, никто не трогал меня, сам Конецпольский, казалось, забыл о своем гневе и только перед смертью пожалел, что не сжил меня со свету; и вот я прибыл в Краков будто бы по приглашению самого короля, чтобы увеличить число опечаленных подданных у гроба королевы, а вышло, что меня заманили в самую столицу, чтобы сказать прямо и недвусмысленно, что кто-то знает о неизвестном, кто-то выслеживал все эти годы каждое мое движение и теперь от моего поведения будет зависеть, может, и жизнь всех тех, кто доверился мне. Переступлю ли я через них? Кто переступает через людей, через их могилы, через их слезы, тот переступит и через весь мир. Чего же достигнет? И где окажется? Как я мог предать своих товарищей!

Тяжкой и долгой была моя дорога из Варшавы домой, и еще более тяжкие думы охватили мою немолодую голову. Согласиться с домогательством Оссолинского или и дальше прикидываться тихим хуторянином и рачительным сотником чигиринским? Вон даже сам коронный гетман Конецпольский благодарил мою сотню, когда зимой под Охматовом была разгромлена, как никогда, орда. Реестровые бились плечом к плечу с жолнерами, объединились в мужестве и желании, чтобы весь мир узнал об этом мужестве и чтобы все обидчики чужеземные обходили их земли, не трогали, боясь их молодечества и их боевой дружбы. Татары были так безжалостно и беспощадно разгромлены под Охматовом, что когда, удирая, какой-то их чамбул встретился со свадебным шествием, то крымчаки не кинулись грабить, а тихо поснимали шапки и стояли неподвижно, пока свадьба не проехала мимо.

Теперь речь шла не о реестровых, а о моих потаенных побратимах. Пан Оссолинский не отступит. От черта откажешься, а от людской назойливости ничем не открестишься. Но и распоряжаться чужой жизнью мог ли я? Только собственной, но о моей жизни речь не шла, ибо то, что я создал, казалось кое-кому значительнее моей жизни. Уничтожить созданное мною - уничтожить меня самого и мои намерения. Так размышлял, наверное, и пан канцлер великий коронный, и я должен перехитрить этого великого европейского лиса, посмеяться над ним моим горьким смехом. Смелость и осторожность в сочетании с хитростью - вот что присуще казакам и крестьянам. Я казак и крестьянин одновременно. На всех высотах и перепадах жизни не забывал об этом, не утратил своей первозданной сущности - и в этом моя сила сокровенная. Стоит один лишь раз свистнуть - и никакой моей Сечи, и никого и ничего, ни следа, ни духа, потому что все мои побратимы в случае необходимости становились пастухами, рыбаками, чабанами, жили под ветрами и непогодами, уже и не люди, а тени и отблески света, неуловимые, как молнии на небе. Не боялись ни бога, ни черта, все убегало от них, от их пропитанных дегтем сорочек, от их пик и мушкетов и их ненависти. Воины, с которыми они имели дело, всегда почему-то были пышно одеты, так, будто заблаговременно готовились к смерти. Султаны были слишком великими, ханы и мурзы слишком никчемными, чтобы побеждать одних и других. Да и не ради геройства подставляли казаки свою грудь, а для защиты и обороны родной земли и народа своего становились они живым валом. Теперь этот вал должен был покатиться куда глаза глядят, даже в неведомую Францию. Зачем? И есть ли в этом целесообразность? Посмотрим, пан Оссолинский, посмотрим.

8

Какой неземной страх налегает на душу, когда, погруженный в дела повседневные, кажущиеся тебе сутью жизни твоей, внезапно оказываешься над бездной вечности и безнадежности, видя, как самый близкий тебе человек медленно и неминуемо уходит в иной мир, замкнутый в своей боли, как покинутая церковь, будто одинокий остров среди разбушевавшегося моря. Потусторонний холод проникает в него, вливается такими мощными струями, что никакие огни земные не способны уже задержать горение жизни в теле, - будто слабая угасающая звезда посреди безбрежной черноты небес.

Вознамерился спасти всю землю, а тем временем бессилен помочь самому близкому человеку! Так я сидел возле свой Ганны, брал ее прозрачную руку, прислонял свою обветренную всеми ветрами щеку к ее холодному обескровленному лицу и не мог удержать слез отчаяния и раскаяния. Ганна, Ганна! Как же так? За твою чистоту, безгрешность - и такая несправедливая расплата. Ты так щедро дарила жизнь, а у тебя жизнь отнимается без милосердия и без сожаления.

Еще тяжелее мне было от мысли о том, что я изменял Ганне, имел грех перед нею, пусть еще не осуществленный, даже не осознанный, спрятанный так глубоко в сердце, что и сам не мог его разглядеть, но это уже был грех, он уже завязывался и неминуемо должен был прорасти, зазеленеть, радостно и буйно уничтожая все вокруг, распростираясь пышно и, я сказал бы, неистово. Мотря. Матронка. Роня. Когда въехал во двор в день своего возвращения из Варшавы, первой увидел ее. Стояла на крыльце, будто предчувствуя мое прибытие, будто ждала там уже много дней и недель, не замечала ни дождя, ни ветра, ни холода, одетая кое-как, посверкивала серыми своими глазами навстречу мне, придерживала тонкой рукой одежду, которую рвал на ней ветер. Стояла, будто грех воплощенный. Рука тонкая, но округлая, уже женская, и тело под заветренной одеждой таилось уже не девичье, а женское. А еще вчера было детское. Когда набрало силу? И как растет тело женщины? Тайна тайн.

Я отвел взгляд от Матрониной руки, смотрел на свои руки. Руки для дружеских пожатий и для трудов

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату