ВРАТА
Она часто думала (а может, ей просто казалось, а может, снилось?): а что, если поставить на воле, в пустыне, на просторе большие врата? На помин души, как ставят джамии, имареты, медресе, дервишские приюты - текии и гробницы - тюрбе. Когда-то Ходжа Насреддин якобы получил от кровавого Тимурленга десять золотых на строительство дома. Он поставил в поле одну дверь с задвижкой и замком. Память об этой двери, пояснил мудрый ходжа, будет говорить потомкам о победе Тимура: над высокими триумфальными вратами завоевателя будет стоять неутихающий плач, а над дверью бедного Насреддина - вечный смех.
Женщина стоит, как врата, при входе и при выходе с сего света.
А если и женщина брошена за врата? Тогда по одну сторону воля, по другую - всегда неволя, как бы высоко ты ни была вознесена.
Если же вынести врата в пустыню, то со всех сторон воля, только одни врата как знак заключения, как божья слеза над несовершенством мира.
Роксолана видела те врата почти осязаемо. Одинокие, могучие, непробивные: может, деревянные, из огромных кругляков, обитые гвоздями, окованные железом; может, мраморные, а то и бронзовые, в сизой патине времени, высокие, до самого неба, - облака цепляются за них, птицы испуганно облетают их на расстоянии, молнии жестоко бьют в них, и звенят они, стонут, гудят, одинокие, как человек на свете, и темный плач стоит над ними, и стон, и всхлип.
'Клянутся мною те, что против меня ярятся'.
ЧАРЫ
Утра приходили из-за Босфора чистые-чистые, как детские личики. Даже тогда, когда дети еще были маленькими и не давали спать по ночам и Роксолана спала урывками, все же она встречала утро легкотелая, в радостной летящести духа, каждая жилка в ней пела, прикосновения воздуха к лицу и всему телу были как шелк, и каждый день как будто предвещал ей, что она должна пройти сегодня между двух цветастых шелковых стен. Так султан во время своих селямликов проезжает по улицам Стамбула, которые превращаются в сплошные стены из шелка и цветов, а еще из восторженных восклицаний столичных толп. Но как только падишах проедет, затоптанные в грязь цветы вянут, шелка обдираются, толпы, коим обещана щедрая плата за выкрики в честь повелителя, как всегда, обмануты и проклинают обманщиков, снова вокруг бедность, горы нечистот и нищета, нищета.
А те шелковые стены, которые мерещились Роксолане по утрам, после пробуждения? С течением дня они сдвигались вокруг нее, сжимали, стискивали ее, уже словно бы и не шелковые, а каменные, тяжелые, как несчастье. Чем понятнее становилась ей жизнь в гаремных стенах, тем бессмысленнее она казалась. Порой нападало такое отчаянье, что не хотелось жить. Держалась на свете детьми. Когда-то рожала их одного за другим - даже страх брал от таких неестественно беспрерывных рождений, - чтобы жить самой, зацепиться за жизнь, укорениться в ней. Теперь должна была жить ради детей.
Когда-то султан был только неведомой угрозой, затем - вымечтанным избавлением, а со временем стал ближайшим, единственным человеком, любимым человеком, хоть и все еще загадочным. Постепенно она сдирала с него загадочность, упорно добиралась до его сути, до его мыслей и сердца. Когда еще не было у него Хуррем, любил ужинать с Ибрагимом, теперь на долю грека выпадали разве что ужины в походах, в Стамбуле же почти все ночи принадлежали Хуррем. Обедал султан иногда с визирями и великим муфтием. Считалось, что во время таких обедов будут говорить о державных делах, но Сулейман был всегда неприступно молчаливым, ел быстро, небрежно (обед состоял всего из четырех блюд), будто он спешил и берег себя для ночных уединений с султаншей.
Никто никогда не знал, о чем думает султан, только эта молодая женщина стремилась это знать и достигла успеха. Никто никогда не понимал движений его сердца, она это делала всякий раз и пугала его своим ясновидением, так что иногда он поглядывал на нее со страхом, вспоминая упорные нашептывания о том, что Хуррем злая колдунья.
В темной Сулеймановой душе, заполненной безмерной любовью к Хуррем, все же находились такие закутки, куда по-змеиному заползала подозрительность, зловеще шипела, брызгала жгучей отравой. Тогда ярился неведомо на кого, и, как бы чувствуя смятение в его душе, появлялась валиде, которая была убеждена, что дом Османов без нее давно бы рухнул, а поэтому все должна была знать, всем управлять, за всеми следить и вынюхивать; предоставляя султану господство над телами, себе хотела захватить власть над душами.
- Слышали ли вы, мой царственный сын? - допытывалась она у Сулеймана, и он почти с ужасом смотрел, как изгибаются ее темные уста, прекрасные и в то же время ядовитые, как змеи.
Или же прибегала к нему сестра Хатиджа, которая никак не могла угомониться, даже получив себе в мужья самого великого визиря и любимца султана, и кричала, что ей невмочь более терпеть в Топкапы эту колдунью, эту славянскую ведьму, эту...
- Уймись, - спокойно говорил ей Сулейман, а сам думал: 'А может, и в самом деле? Может, может...'
Ибрагим был осторожнее, но и по-мужски решительнее.
- Не разрешили бы вы, о мой султан, чтобы капиджии у врат Баб-ус-сааде открывал лица всем женщинам, которые проходят в гарем? Ведь, переодевшись женщиной, туда могут проникнуть злоумышленные юноши, и тогда...
- А не следует ли, мой султан, велеть привратным евнухам обыскивать всех портных и служанок, которые проходят в гарем с воли, чтобы не проносили они запрещенного или такого, что может...
- А не следует ли поставить на султанской кухне людей для наблюдения за кушаньями, которые готовятся для султанши Хасеки и для обитательниц неприступного гарема? Чтобы не допустить никакого вреда для драгоценного здоровья ее величества...
- И не лучше ли было бы, если бы...
- А также недурно было бы еще...
Где-то оно все рождалось, сыпалось и сыпалось с мертвым шорохом, как крупа с неба, собиралось целыми кучами хлама, злые люди султановыми руками выстраивали из тех отбросов стены недоверия, подозрений, оговоров, сплетен, слежки и угроз вокруг Роксоланы, и она с каждым днем все острее и болезненнее ощущала, как сжимаются те стены, будто вот-вот рухнут и под своими обломками навеки похоронят и ее, и ее маленьких детей.
Утра были ласковые и радостные, а дни невыносимые и тяжелые. Ночи не спасали. Поначалу молчала, не говорила султану ничего, а когда не под силу стало молчать дальше и она пожаловалась султану, он холодно бросил:
- Я не могу думать о такой нелепости.
- А вы считаете, что мне хочется думать об этом? - закричала она и заплакала, и он не мог унять ее слез, потому что на этот раз не знал как, не умел, а может, и не хотел.
Что о ней только не говорено тогда в Стамбуле!
Будто привезла со своей Украины две половинки яблока на груди, дала съесть те половинки Сулейману, и падишах запылал любовью к ней.
Будто поймали в Румелии знахарок, собиравших для султанши в пущах тот нарост, что свисает с умирающих деревьев, как взлохмаченная мужская борода, и называется 'целуй меня'. И она этим наростом должна была еще больше приворожить султана.
Будто задержали двух бабок, несших в гарем косточки гиеньей морды. Когда стали пытать этих бабок, они сознались, что несли косточки султанше, ибо это сильнейший любовный талисман.
Будто евнухи кизляр-аги Ибрагима нашли зашитые в покрывале на султанском ложе высушенные заячьи лапки - они должны были оберегать любовь Сулеймана к Хуррем.