раз приходилось вступать в жаркие схватки с этими господами, доказывать их заблуждения!
И теперь, зайдя в собор, любуясь своеобразием внутренней его отделки, великолепной скульптурой и живописью, он с гордостью думал о том, какое большое счастье быть сыном великого народа, столь прославившего себя и бессмертными подвигами и гениальными творениями.
Вдвойне дорого было это здание тем, что под сводами его покоился прах Михаила Илларионовича Кутузова.
С благоговейным чувством долго и неподвижно стоял Денис Васильевич у священной гробницы.
В памяти невольно одна за другой оживали встречи с великим полководцем. Вставало перед глазами и раннее августовское утро, когда Кутузов осматривал войска на марше близ Царева Займища. Представлялась разоренная смоленская деревенька, тесная, с бревенчатыми стенами и низким закопченным потолком горница, где Михаил Илларионович так просто и сердечно беседовал с ним о партизанских делах. Но особенно ярко рисовался последний прием у Кутузова, происходивший в конце марта тринадцатого года, незадолго до его кончины, в Калише, где стояла главная квартира российской армии.
Денис Васильевич находился тогда в самом отчаянном положении. Барон Винценгероде отстранил его от должности и отдал под суд за самовольное занятие Дрездена. Вся надежда была на Кутузова, он один мог спасти от предстоящего позора, но как к нему проникнуть? Здоровье Михаила Илларионовича заметно слабело, он почти не вставал с постели, приемы были строго ограничены. И все же, узнав от генерала Коновницына о приключившемся с Давыдовым несчастье, Кутузов сам велел тотчас же разыскать его, пригласить к себе.
– Садись сюда, голубчик, – произнес тихим голосом фельдмаршал, указывая Давыдову на стоявшее близ кровати кресло. – Да расскажи поподробней про свою историю…
В правдивости того, о чем рассказал Давыдов, фельдмаршал ничуть не усомнился. Ему не раз приходилось наблюдать подобные явления. Большая часть иностранных генералов, находившихс.я на русской службе, заботилась не о славе русского оружия, а о личных выгодах. Барон Винценгероде предполагал представить занятие Дрездена как блестящую свою победу над неприятелем, надеясь при этом на великие и богатые царские щедроты. А смелый налет Давыдова на саксонскую столицу разрушил все замыслы барона. Причина озлобления на храброго офицера была совершенно очевидна.
– Ты в каких силах был, когда задумал овладеть Дрезденом? – спросил фельдмаршал.
– Мой сборный отряд состоял из пятисот пятидесяти гусар и казаков, ваша светлость, – ответил Давыдов. – Кроме того, действовавший против неприятеля в соседстве со мною флигель-адъютант Михаил Орлов усилил меня двумя сотнями донцов.
Посеревшее от недуга, покрытое морщинами крупное лицо Кутузова осветилось неожиданной доброй улыбкой.
– Стало быть, по-суворовски воевал: не числом, а умением… Молодец! – похвалил он. – Ну, а барона мы вразумим, наших удальцов судить не позволим, того не опасайся…
Воспоминания растрогали Дениса Васильевича. Да, пока жив был Кутузов, каждый русский офицер, каждый воин мог найти у него поддержку в правом деле. Людям сухой души и тяжкого рассудка не давалась такая воля, как теперь! Да, при нем все было в войсках родимых иначе, лучше.
И многие посетители Казанского собора видели в тот день, как по смуглому лицу молодого генерала, стоявшего у гробницы великого полководца, медленно катились скупые, непрошеные слезы.
Декабрь выдался мягкий, снежный. Дни мелькали в столичной сутолоке незаметно. Дениса Васильевича не покидало хорошее настроение.
Аренда была получена без особых трудностей. Вещи и свадебные сувениры по списку, старательно составленному сестрой Сашенькой, приобретены, упакованы. Все необходимые визиты сделаны47.
Денис Васильевич побывал на приеме у царя, чтоб поблагодарить за аренду. Не раз виделся с Закревским и Киселевым, навестил старых друзей Тургенева и Жуковского и недавно приехавшего из Парижа Михаилу Орлова.
Особенно приятны были посещения шумных и веселых собраний арзамасцев. Дениса Васильевича членом литературного общества «Арзамас» избрали заочно еще в прошлом году, и теперь, пользуясь случаем, он выступил здесь с требованием нелицеприятной критики литературных произведений.
– Может ли кто-нибудь из нас огорчиться дружескою критикой? – говорил Давыдов. – Он узнает, что написал дурные стихи, но вместе увидит и то, что имеет истинных чистосердечных друзей, может быть, и от них же самих получит беспристрастное уверение, что может сделать лучше. Но зато как же неоцененна будет для него похвала их, в которой не увидит он никакой скрытности, никакого пристрастия: он предастся тогда свободно своей радости, ибо для каждого из нас, признаемся искренно, друзья мои, для каждого из нас не может быть ничего приятнее такого приговора.
Итак, с делами было покончено, можно собираться в обратный путь, и по мере того как день отъезда приближался, Денис Васильевич становился все нетерпеливей, милый образ вставал перед ним все чаще, серые, близорукие, чуть прищуренные глаза, чудилось, смотрят на него с укоризной.
25 декабря, на первый день рождества, когда все уже было готово к отъезду, он отправился проститься с Жуковским.
Год назад Василия Андреевича назначили на должность чтеца вдовствующей императрицы Марии Федоровны; он получал четырехтысячный годовой пансион, жил в дворцовой просторной квартире. Там всегда стояла удивительная тишина. Ковры, устилавшие комнаты, и тяжелые бархатные портьеры на дверях скрадывали звуки. Печи дышали жаром. Воздух был пропитан какими-то особыми дворцовыми благовониями.
Оставаясь холостяком, Жуковский большую часть дня проводил у себя, ходил в халате и в мягких сафьяновых туфлях, располневший, обленившийся.
– Ох, боюсь, Василий Андреевич, как бы из независимого философа ты не превратился в раба фортуны, – переступив порог уютно обставленного кабинета и обнимая старого приятеля, сказал шутя Денис Васильевич.
Жуковский посмотрел на него печальными глазами.
– Не беспокойся, мой друг, фортуна не так милостива ко мне, как может показаться… – И, чуть склонив голову, доверчиво понизил голос: – Вся эта вещественность и мишура ничто, когда не находят отклика чувства и перестает ласкать надежда на счастье…
Давыдов, уже знавший, что недавно оборвался долголетний роман Жуковского с нежно любимой племянницей, попробовал его ободрить:
– Полно, Василий Андреевич… В нашем возрасте, еще можно рассчитывать на бальзам для сердечных ран.
– Нет, милый Денис, – с легким вздохом сказал Жуковский, – я знаю себя, свою натуру. Роман моей жизни окончился.
Жуковский смолк, дотронулся до широкого чистого лба, словно что-то стараясь припомнить, и, вдруг бросив взгляд на гостя, кротко улыбнулся.
– Впрочем, что же я тебе настроение порчу? Пойдем-ка займемся праздничным пирогом, да расскажи подробней про свою невесту… Поди, соскучился уже по ней?
– Как не соскучиться! В разлуке почти два месяца, сам посуди…
Разговаривая, перешли в столовую, где был празднично накрыт и уставлен винами и закусками небольшой круглый стол. Старый дядька Жуковского, толстенький, важный и медлительный Архипыч, внес только что вынутую из печи пышную, с румяной, глянцевитой корочкой кулебяку. Жуковский взял хрустальный графинчик с водкой, наполнил рюмки.
– Да, что ни говори, – задумчиво произнес он, – а нет для нас бесценней дара, нежели добрая семья, где ты любим и где ты любишь, где мыслишь, отдыхаешь и творишь… За твое будущее семейное счастье, Денис!
Они чокнулись, выпили. Но завязавшаяся дружеская беседа с глазу на глаз продолжалась недолго. Вошел опять Архипыч, чтр-то шепнул на ухо Жуковскому.
– Ну?! – удивился и обрадовался Василий Андреевич. – Так что же ты мне докладываешь? Проси, проси скорей сюда… Экий ты увалень, право! – И, поднявшись из-за стола, глядя потеплевшими глазами на