Силию и видел, как по ее очаровательному веселому лицу разбегаются морщинки смеха, видел наивное, восторженное удивление ребенка, которому показали какого-нибудь странного нового зверька, какого- нибудь клоуна, какое-нибудь новое чудо, – и трудно было представить себе, чтобы она разглядывала вместе с Мейсоном пирамиды из голых турок или участвовала в свальных вечеринках Гланснера. Впрочем, это праздные рассуждения, потому что, как я уже сказал, Мейсон не путал свои дни с ночами: в конце дня я прощался с ними, а позже, когда снова встречался с Мейсоном, происходило это в каком-нибудь прокуренном гриничском шалмане, набитом людьми, всегда пребывавшими в спячке, какими-то сгорбленными, полуобморочными (впрочем: «Это шальные ребята, Питер, – сказал мне как-то Мейсон. – Они хотят от жизни только остроты, переживаний, это последние бунтари»), и всегда там была Кэрол, сонная, со слипающимися глазами, и просила еще виски.

– Против чего они бунтуют? – спросил я.

– Против водородной бомбы. Против мира, который создан не ими.

– Послушай, Мейсон. Нуладно бы они веселились…

– Веселились? Они слишком отчаялись, чтобы веселиться. Они понимают, какое нам завещано наследство.

Я не стал уточнять.

Чем дольше наблюдал я Мейсона в этой двойной роли дневного барина и ночного нигилиста, это раздвоение между Кэрол и Силией, тем яснее становилось, что вот передо мной поистине замечательный молодой американец, способный в век отвратительной пресыщенности и в сером тумане Единения восстать против общепринятых норм и кинуться в омут изощренной чувственности, наркотиков, синтетического греха – не выпуская из крепкого кулака свои два миллиона долларов. Тогда мне виделось в этом нечто заслуживающее определенного уважения: по крайней мере для этого требовалось больше вкуса, больше фантазии, чем бывает обычно – или проявляется – у богачей.

День накануне моего отплытия в Европу запомнился такой прозрачностью, какая очень редко бывает у летнего неба, – без дымки, без облачка, необъятная пылающая синь, которая словно растворяет все болезненные ошибки прошлого, а в грядущем сулит бог знает что. Ни до ни после не было в Нью-Йорке такого упоительного дня, и, когда мы ехали на Лонг-Айленд, даже унылые бульвары Квинса благоухали весной. Но не только погода украсила этот день. Силия, хрупкая и кроткая, в легкой косынке, даже при солнце светилась, как свеча. Мы ехали в спортивной машине, в «феррари», которую Мейсон – как всегда впереди прогресса – купил только накануне; такие машины в то время еще вызывали любопытство, и, когда мы останавливались перед светофором (Мейсон с Силией сидели впереди, а я притулился сзади, в ямке между какими-то ключами и домкратами, точно так же, как много лет назад – в норке между чемоданами позади Мейсона и Венди), на нас глазел весь Форест-Хиллз. И все же самое главное было, наверно, в Мейсоне; он был хозяином дня: пока мы неслись к далеким зеленым просторам острова, он болтал без умолку, с обаянием кудесника. Сыпались остроты, смешные едкие намеки, каламбуры, легкие и радужные, как мыльные пузыри; выдумки, такие изумительно нелепые, что Силия, розовая от смеха, умоляла его перестать, валилась к нему на колени с криками: «Не могу! Хватит!» – а я корчился от хохота между железками. Ночное создание, психолог – куда все это подевалось? Жизнь била из него так, что хватило бы на троих, веселье и юмор переполняли его. Он упивался своей ролью, и один Бог знает, почему он не был верен ей всегда – столько удовольствия она дарила окружающим. Вдруг, словно подумав об этом своем подарке нам, а может быть, заодно и о том, откуда он взялся, Мейсон обнял одной рукой Силию, прижал к себе и благодарно замурлыкал ей на ухо; меня пронзила зависть.

Позже, после прекрасного завтрака с вином в ресторане на северном берегу, мы долго сидели на террасе в кружевном от листьев солнечном свете. Мимо проезжали всадники; я снова вспомнил о Венди. Задумчивый, довольный, ничем не похожий на Мейсона ночного, исступленного, он держал Силию за руку и рассказывал мне, чего стоит ждать от Европы.

– Тебе не все там понравится, Питер, она еще не оправилась от войны. И во всем, во всем какое-то омертвение. Искусство там, в сущности, кончилось, вот почему – хотя поездить люблю – я не могу жить подолгу нигде, кроме Америки. Не сочти меня пошляком, но мы в самом деле страна будущего, и всякий, кто связывает свою судьбу с Европой – то есть навсегда, – на мой взгляд, просто проигрывает. Так называемые сокровища прошлого – все это, конечно, прекрасно и даже необходимо для каждого, кто хочет приобщиться к культуре, но значащая форма, пользуясь выражением Клайва Белла,[95] зиждется на постоянном изменении, постоянном омоложении в источниках современности, на непрерывной перетряске и перестройке, а Европе это уже не по силам. Вот почему без всякого смущения, а, наоборот, с гордостью, я считаю себя непоколебимым модернистом.

Так облегчившись – это было едва ли не единственное глубокомысленное его высказывание за весь день, – он стал говорить об удовольствиях, ожидавших меня в Европе («Если ты взглянешь на нее как на игрище и все еще очарованную землю, то не останешься внакладе»): Париж и солнечная прелесть южной Франции, Лазурного берега, фантастическая красота Альп, Балеарских островов, Коста-Брава. Я слушал его лекцию прилежно, увлеченно; в сказку превращались описываемые им места, знакомые ему люди («Ага, сейчас я черкну записочку папаше Альберу. Лучшие coquilles St. Jaques[96] в Лионе, иначе говоря – в мире. Маленький человек, без ноги…»), укромные уголки, кафе и пляжи, тихие бухточки, не ведомые ни одному американцу, кроме него…

Все это превращалось в сказку, но сказку, наполненную его особенным, мейсоновским комизмом; Силия смотрела на него с обожанием и очаровательно прикусывала нижнюю губу, сдерживая смех. Наконец она не выдерживала, а вслед за ней и мы разражались хохотом; в тот веселый весенний день с запахом морской соли, с белыми парусами, косо вросшими в синюю даль, с брызгами хрусткого гравия из-под конских копыт на дорожках, сидя под удлиняющимися тенями, я думал, как мне все же повезло, что я знаком с этим ярким, неистощимым молодым человеком и считаюсь его приятелем. Богатый, красивый, образованный, остроумный, талантливый, герой войны, муж женщины, при виде которой богини должны скрежетать зубами от зависти, – чего еще желать смертному? Сулила ли жизнь когда-нибудь больше молодому счастливцу? В тот день рядом с ним я почувствовал себя заурядным и мелочным и огорчился, что это мешает мне увидеть в его неприятных качествах вместо испорченности черты роскошного ренессансного мужчины-жеребца.

Конечно – если взять только один из штрихов, позволявших мне рассматривать Мейсона не вполне поэтически, – никаким героем войны он не был. Точнее говоря, он числился уклонившимся от призыва (шрам на ноге возник в результате столкновения велосипедов, во время неудачного принстонского семестра), а что касается Югославии, знакомство с ней не шло у него дальше книги Ребекки Уэст «Черный ягненок, серый сокол», которую он прочел с восторгом и почерпнул оттуда достаточно красок и исторических деталей, чтобы заморочить голову не только мне, но и гораздо менее простодушным. Откуда я это узнал? Силия сказала.

Сказала в ту же ночь, придя ко мне, если можно так выразиться, в гости. Вернее, это было утром – в четвертом часу, я как раз собирал вещи в дорогу: лихорадочный стук в дверь, дверь тут же распахивается, и передо мной Силия. На улице шел дождь. Волосы у нее прилипли ко лбу и щекам. Она остановилась на секунду, посмотрела на меня с мукой, с болью; губы у нее раскрылись, словно она хотела заговорить, потом она дотронулась рукой до затылка, и, когда отняла ее, я увидел кровь. Она ничего не сказала. Она стала смотреть на свои окровавленные дрожащие пальцы, рот у нее опять раскрылся, но она не заговорила, а рухнула на пол. Милая Силия. Я остолбенел.

Привести ее в чувство удалось легко: сперва я смочил ей лоб холодной водой, а потом дал растворимого кофе. На затылке у нее оказалась шишка размером с яйцо, сама же рана была неглубокая; кровь скоро остановилась сама собой, и Силия с тихим стоном откинулась на подушку, тяжело дыша и закрыв глаза сгибом руки.

– Что случилось?

– Ох, голова болит!

– Ради Бога, что случилось?

– Он ударил меня тарелкой, – сказала она.

– Тарелкой? Какой тарелкой?

– Английской, из сервиза. Блюдом. Ох, голова болит!

Я дал ей две таблетки аспирина, накрыл одеялом (ее знобило) и сказал, что надо вызвать врача. Но она и слышать об этом не хотела: все пройдет – он и раньше ее бил, и сильнее, гораздо сильнее.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату