видел это раньше?» Не успел я рот раскрыть, Розмари ловит намек на лету и говорит: «Булка, я как раз то же самое подумала!» А потом закрывает глаза и вслух размышляет: «Это не могло быть на той выставке в Нью-Йорке. Правда, милый, ведь там вообще не было его масла?» Бросила на меня хитрый взгляд и говорит: «Наверно, это потому, что в ней есть… ну, je nesaisquoi[289]… та универсальность, которая напоминает мне вообще всю живопись». Верите или нет? Ну, тут уж все. Тут я наконец понял, что происходит страшная путаница, какая именно, не знаю, но эти двое определенно попали не в ту дверь. И я уже хотел потактичнее рассеять их заблуждение, но тут ввалилась Поппи с двадцатью пятью воздушными шарами, а за ней, галдя, наши ребята и человек шесть местных.
– Скажите, ради Бога, – не выдержал я, – как вам удалось выпутаться из этой кошмарной истории? Что же вы им сказали? Что сделали?
– Да, положение то еще. Я в таких ситуациях превращаюсь в тряпку, да и не в таких даже, а полегче. Не знаю, в чем дело; так, если разобраться, я вроде не трус. Наверно, мне легче оставить человека при его иллюзиях, чем открыть ему глаза и поставить в нелепое или глуповатое положение. Это слабость, наверно, но я всю жизнь не мог ее победить. Помню, когда я поступил в художественную школу в Нью-Йорке, преподаватель решил, что меня зовут мистер Аппельбаум – не спрашивайте почему, – и я долго не решался его поправить, из опасения, что выставлю его ослом, а потом и поправлять было поздно: понимаете, тут уже мы оба выглядели бы идиотами, – и думаю, он по сей день если вспоминает меня, то вспоминает как симпатичного мистера Аппельбаума из Северной Каролины.
Словом… эх, не введи нас в искушение… Понимаете, как Маккейб в Риме, Мейсон притащил бутылку виски. Шотландского, между прочим, двенадцатилетней выдержки. Налил он мне как следует, себе поменьше, и очень скоро я захорошел. Потом он вышел на балкон полюбоваться природой. Довольно долго молчал, как бы в задумчивости; потом, держа стакан под носом, прошептал немецкий стих: «Kennst du das Land wo die Zitronen bliih'n?»[290] Потом обернулся, поглядел на меня с печальной такой, знаете, полуулыбкой и говорит: «Только теперь я понял. Боже, это что-то сказочное и невероятное. Теперь я понял, Уолдо, о каком видении рая говорил Гёте». Я, кажется, немного осоловел от ста граммов «Шивас Ригал», но не мог же я допустить, черт возьми, чтобы меня переплюнули по части поэзии, и сказал: да, я его понимаю, это точно рай земной, и мне часто приходят на память строки, где моему старому другу Эдипу в Колоне хвалят Аттику, а именно – и процитировал: «Ручьи не скудеют, бессонны, и льется Тефис неутомимо, мчится током стремительным, плодотворящий, к равнине уносится. И орошает страну двоегрудую чистым течением»[291] – и так далее. Прямо конференция шарлатанов! Если не считать того, повторяю, что на душе у меня кошки скребли: как я выпутаюсь из этого недоразумения? Вы себе не представляете, до чего бывает неловко, когда тебя торжественно называют «Уолдо», а имя у тебя совсем другое. Но, как всегда, вино само во всем разобралось и обстряпало дело в лучшем виде. А это означает, разумеется, что не прошло и пятнадцати минут, как я набрался под завязку. И теперь, вспоминая об этом, вижу, что Мейсон не мог простить мне моих слов. Он так старался, лез из кожи вон – и все впустую. Все мимо – и когда желчь во мне разыгралась, когда я разошелся, я, видно, наступил ему на любимую мозоль. Короче, Поппи увела Розмари и ребят гулять на площадь, и мы с Мейсоном остались вдвоем. Опять пошла болтовня, помню, я встал, чтобы опять себе налить, и вот тут-то…
Касс умолк и закрыл глаза, словно пытаясь зрительно восстановить тот миг.
– Когда она вошла, меня поразило, что мы уже два раза встречались с ней и каждый раз я ее забывал, а каждый раз, когда встречался, все та же радость словно трогала меня за душу тысячей пальцев. Значит, пока мы с Мейсоном болтали, она тихонько постучалась в дверь; но мы не слышали. Поворачиваюсь – стоит в дверях, бог знает с каких пор, в грязном, затрепанном мешковатом платье, прочно стоит, босая, – а когда я пошел к ней, она подняла руки и хотела прихлопнуть муху, потом сложила руки на животе. Можно было бы, конечно, описать эту встречу в романтическом духе и сказать вам, что от волос ее исходил аромат камелии, а гладкая кожа напоминала чистейший мрамор, – но вы ее видели, вы знаете, как она выглядела, и на самом деле пахло от нее коровником, а ноги были заляпаны красноватой грязью. Ладно, не важно. Волосы у нее были темно-каштановые и зачесаны так туго, что голова блестела, а когда я подошел и поглядел ей в глаза, на ее серьезном милом лице не было даже тени улыбки.
Чудно: я заметил, что Мейсон встал и оглядел ее с головы до ног. Жадным, скажу вам, взглядом. Я, хоть и пьян был, почему-то разозлился. Вывел ее во двор, чтобы поговорить без помех. Спросил: «Вы и есть та девушка, которую хотели прислать Луиджи и синьора Каротенуто?» Она говорит: «Да». Я спрашиваю: «Как вас зовут?» – «Франческа, Франческа Риччи». Сердце у меня колотилось, как у мальчишки, и лицо, наверно, было дурацкое: я вдруг заметил, что она смотрит на меня озадаченно, – а потом она испуганно говорит: «Я стучалась, синьор, но вы не слышали, вы не слышали». Как будто я заподозрил, что она собиралась ограбить дом. Потом, скрепя сердце, вместо того чтобы потянуть время, продлить встречу, я перешел прямо к делу. Говорю: «Извините меня. Mi dispiace. Но вам придется уйти. Произошла ошибка. Мне нечем платить прислуге». Она страшно опечалилась и стала смотреть на улицу; я увидел в глазах у нее самое настоящее горе и подумал, что сейчас она расплачется. Мне часто приходило в голову, что в истоках любви жалость занимает не меньше места, чем красота или вожделение, что ее составная часть – чисто человеческое, не снисходительное, великодушное желание согреть обиженного, или одинокого, или того, кто нуждается в утешении. Не знаю, но она стояла такая ободранная, обтрепанная, несчастная… такая
Он опять замолчал и после долгой паузы возобновил рассказ со смешком, в котором не было ничего веселого:
– Теперь-то я не думаю, что Мейсон подслушивал. При всем своем бесстыдстве внешние приличия он старался соблюдать. Но когда я повернулся, он стоял на пороге и смотрел на уличную дверь, куда ушла Франческа. Может, мне и показалось тогда, что он подслушивал – хотя и в этом случае он не понял бы ни слова, для него что итальянский, что исландский – все одно, темный лес, – но меня не это заело, а то, что он потом сказал. «Какая роскошь, Уолдо, – говорит он и потирает пальцем ухо. – Ничто не согревает меня так, как вид свежего, круглого задка». Потом спрашивает: «Где вы ее откопали?»
Возможно, это подавалось как такое, знаете,