селах, имели хлеб и не испытывали лишних тягот. Это было, с одной стороны, и приятно, а с другой — попустительство Федосеича приносило ущерб собственным интересам Давыдова. Сашенька, наверное, не задумалась бы над этим, поступила так, как поступали все помещики, а он не мог, ибо боялся и не хотел вызывать роптания…
«Ну, хорошо, пусть управляет Федосеич, все равно на эту должность скоро нужного человека не подберешь, — размышлял Давыдов, — но разве это выход из положения? Я могу лишиться последних доходов, а мужики все равно не перестанут мечтать о воле, и наши интересы вечно будут различными…»
Самые противоречивые мысли теснились в голове и сплетались в причудливый клубок, распутать который не было, казалось, никаких сил.
«Нет, видно, я просто не создан для того, чтобы заниматься помещичьими делами, таланта Сашенькина не имею, — решил он в конце концов. — Но тогда что же мне делать, как жить?»
Этот проклятый вопрос тоже не находил ответа. И будущее представлялось Денису Васильевичу довольно туманно, когда он, так ничего существенного и не сделав в деревне, возвращался в Москву.
Но здесь ожидала непредвиденная, потрясающая новость, сразу и круто изменившая строй его нерадостных мыслей.
Новость эту сообщил взволнованный Левушка, первым встретивший брата на крыльце дома:
— Слышал, что делается? Бонапарт бежал с острова Эльбы и высадился во Франции. Войска переходят на его сторону. Сопротивления никто не оказывает. Сегодня-завтра Бонапарт будет в Париже. Представляешь!
— Как!.. Значит… опять война!
— Надо полагать… В Петербурге, говорят, полная растерянность. Здесь тоже всех охватило смятение.
Из дому вышла Сашенька. Денис Васильевич, обняв сестру, объявил решительно:
— Доставай мой старый мундир, Сашенька. Еду в свой полк!
— Ты же хотел подождать, пока…
— Э! Теперь не до самолюбий! — перебил Давыдов. — Дело-то ясное! Бонапарт соберется с силами и вновь обрушится на нас. Отечеству опасность угрожает! Драться надо.
Ахтырский полк находился на марше за границей. Путь туда лежал через Варшаву, где все проезжие генералы и штаб-офицеры обязаны были визировать свои документы.
Военная власть здесь была сосредоточена в руках великого князя Константина Павловича, командовавшего всеми русскими и польскими войсками, расположенными в пределах недавно присоединенного к Российской империи герцогства Варшавского.
Константин Павлович слыл одним из самых ярых приверженцев прусской военной системы. Поселившись в роскошном Бельведерском дворце, окруженный блестящей свитой, составленной в большинстве из гатчинских парадиров и истовых любителей «изящной ремешковой службы», великий князь ежедневно устраивал на Марсовом поле или на Саксонской площади пышные вахтпарады и разводы, проводимые на немецкий манер.
Дробь барабанов с раннего утра будоражила город. Войска упражнялись не в боевом искусстве, а в вытягивании носков, выделывании ружейных приемов и тщательном равнении шеренг.
Приехав под вечер в шумную польскую столицу, Денис Васильевич тотчас же отправился в военную канцелярию, но там занятия уже кончились, а дежурный офицер, прилизанный и вылощенный поручик Литовского полка, приняв документы и спрятав их в стол, равнодушным тоном произнес:
— Явитесь за своими бумагами денька через три или через четыре.
— Помилуйте! Почему же такая задержка? — изумился Давыдов. — Я не для собственного удовольствия вояжирую, а в действующую армию спешу.
— Мы соблюдаем предписание высшего начальства, — пожав плечами, холодно ответил поручик. — Бумаги штаб-офицеров цесаревич просматривает лично, а на завтра его высочество назначил большие парадные маневры, и, надо полагать, они затянутся.
— Что за порядки, право! — возмутился Давыдов. — Война идет, а у вас этакое творится. Можно бы, кажется, хоть на время военных действий отказаться от пагубной страсти к бессмысленному парадированию.
Сказал — и тут же пожалел об этом. Тусклые глазки поручика блеснули недобрым огоньком. Он ничего не ответил, видимо, сдержался, но простился с подчеркнутой сухостью. Неприязнь его была очевидной. «Черт меня дернул вступать с ним в разговор, — подумал Денис Васильевич, — еще пакость какую-нибудь учинит, от такого всего ожидать можно…»
Однако того, что произошло дальше, Давыдов, конечно, не мог и предчувствовать.
Когда в назначенное время он снова явился в военную канцелярию, ему объявили:
— Ваши бумаги у генерала Куруты, который желает вас видеть.
Курута некогда был учителем греческого языка у цесаревича. Убедившись, что наследник российского престола не склонен обременять себя никакими науками, хитрый грек не стал утруждать его своими уроками. Цесаревич лишь заучил несколько классических греческих фраз (при случае он любил ими похвастаться), зато узнал от любезного наставника столько всяческих непристойных историй и острот, что мог сконфузить любого армейского прапорщика. Поощряя все необузданные желания цесаревича, Курута сделался постепенно самым близким его человеком, главным адъютантом и начальником штаба.
Войдя в кабинет генерала, находившийся в Бельведере, рядом с покоями цесаревича, Денис Васильевич увидел важно восседавшего за огромным письменным столом толстенького и плешивого человечка с помятым смуглым лицом, оттопыренными ушами и редкими гнилыми зубами.
— Его высочеству угодно знать, — с немилосердным акцентом выговаривая каждое слово, произнес Курута, — для какой надобности ваше высокоблагородие направляется за границу?
— В моих бумагах точно обозначено, что я возвращаюсь из отпуска в свой полк, — несколько удивившись странному вопросу, сказал Давыдов.
Курута вскинул на него черные, масленые глазки и ухмыльнулся:
— А не имеется ли у вашего высокоблагородия намерения насчет своевольных действий, подобных тем, что в прошлых кампаниях вами применялись?
«Вон куда метнул, паршивец!» — подумал Денис Васильевич, чувствуя, как закипает в нем раздражение. Но, сдержав себя, ответил спокойно, с достоинством:
— Намерение мое не составляет тайны, ваше превосходительство, ибо кому не известно, что такое долг солдата и присяга? Касательно же партизанских действий моих должен заметить, что оные всегда производимы были с дозволения начальства и, смею думать, не бесполезно для моего отечества…
Говоря это, Денис Васильевич не заметил, как тяжелая, из синего бархата, портьера, прикрывавшая дверь в соседнюю комнату, раздвинулась и на пороге показался сам цесаревич.
Он был в мундире нараспашку и узких лакированных, с желтыми отворотами ботфортах. Пухлое, прыщеватое, с отеками под глазами лицо, вздернутый красный носик и мутные злые глазки под белобрысыми бровками делали его удивительно похожим на покойного папеньку, причем сходство это дополнялось и сиплым голосом, и порывистыми движениями, и сумасбродным нравом.
— Ан, врешь, врешь! — перебивая Давыдова, крикнул он и, размахивая руками, забегал по кабинету. — Долг солдата повиноваться, а не умствовать и не критиканствовать! Устав российской армии презрел, сударь! Начальство в грош не ставите, субординации признавать не желаете! Винценгероде рассказывал, как ты в Саксонии своевольничать изволил… Хорошо партизанство, нечего сказать!
Денис Васильевич стоял, вытянувшись по форме, и слушал молча. Было ясно, что неприязнь великого князя вызвана доносом поручика, и нет никакого смысла оправдываться перед человеком, на которого, как он знал, не действуют никакие резоны.
Курута, выкатившийся бочком из-за стола, наблюдая за происходящим, переминался с ноги на ногу, потихоньку вздыхая и отдуваясь.
Наконец цесаревич, выбросив еще несколько бессвязных фраз, круто повернулся, остановился против Давыдова и, сердито фыркнув, приказал:
— Извольте с завтрашнего дня присутствовать на смотрах и учениях вверенных нам войск. Надеюсь,