вот я здесь и с твоего разрешения сяду.
— Вы знаете, сеньор, что я привык вставать поздно.
— Да, у тебя всегда была эта дурная привычка, я частенько тебя примерно наказывал за то, что ты опаздывал на уроки.
— И несмотря на это, вы все же не сумели научить меня красиво писать, а это самое скверное, что могло со мной случиться, добрейший мой сеньор дон Кандидо!
— А я очень рад этому.
— В самом деле? Спасибо вам, сеньор!
— Тридцать два года я занимаюсь благородным делом учителя начальной грамматики, и убедился, что только дураки способны приобрести в сравнительно короткий срок красивый, четкий, беглый почерк, а дети с блестящими способностями, как у тебя, с трудом приобретают посредственный и ровный почерк.
— Спасибо вам за этот комплимент, но признаюсь, я бы предпочел иметь не столь блестящие способности, а красивый почерк.
— Однако это не мешает тебе питать ко мне самое дружеское расположение, не так ли?
— Конечно, сеньор! Я вас люблю так же, как и всех, кто направлял меня в детстве.
— И ты не отказал бы мне в услуге, если бы я имел когда-нибудь нужду в тебе?
— Да, не задумываясь, если это в моей власти. Говорите прямо, ведь в наше время потери состояний так часты, что вы без смущения можете быть откровенным! — повторил дон Мигель, желая облегчить своему бывшему учителю его просьбу в том случае, если она была такого рода.
— Нет, нет, тут дело вовсе не в деньгах, к счастью, с моей аккуратностью и сбережениями я могу жить безбедно, у меня к тебе просьба серьезная. В жизни бывают ужасные времена, времена всяких невзгод, когда революции ставят нас на край погибели не различая, виновны мы или невинны. Революции подобны бурям, грозящим гибелью судам в открытом море и гибелью всему их экипажу и пассажирам, злым и добрым, евреям и христианам, без различия. Я помню одно такое путешествие, я ехал в Лас-Вакас, с нами был францисканский монах, превосходнейший человек; видишь ли, Мигель, что ни говори об этих монахах, а между ними есть прекраснейшие люди, у нас и здесь были монахи, которые могли считаться образцами всех христианских добродетелей, конечно, есть и скверные, но в жизни и все так…
— Простите, сеньор, но я вам замечу, что вы удалились от главной темы разговора, — сказал дон Мигель, отлично знавший, что если его не прерывать, то дон Кандидо никогда не окончит своей речи, а поминутно будет уклоняться.
— Самое лучшее, сеньор, начать прямо с дела, — сказал дон Мигель, которого иногда забавляли бесчисленные прилагательные, коими щедро усыпал свою речь его учитель, но на этот раз ему дорого было время и настроение было совсем иное.
— Ну, хорошо я буду говорить с тобой, как с милым, ласковым, скромным и разумным ребенком.
— Достаточно последнего, сеньор, я слушаю.
— Я знаю, что ты стоишь на добрых якорях, — продолжал дон Кандидо, — этим я хочу сказать, что твои высокие связи, твои близкие отношения с людьми, занимающими высокое положение, твое блестящее родство, и крупные дела, и всякие рекомендации, и советы сеньора, твоего отца…
— Ах, ради Бога, сеньор! Скажите мне, в чем заключается ваше дело.
— Да не спеши, я к делу и иду, ты вечно был такой, когда еще садился в синей курточке рядом со мной, и я приказывал тебе писать, а дверь случайно оставалась открытой — ты вскакивал и убегал домой. Так вот я говорю, что твой отец, столь уважаемый и щедрый патриот, и все твои друзья и твое положение открыли тебе широкий путь, усыпанный цветами, а твои таланты, изящные вкусы и милое, приветливое обращение…
— Ну, хорошо, все это мне известно, но что же я могу сделать для вас?
— Слушай, я знаю, что по мере того, как надвигаются различные события и условия жизни изменяются, лучше…
— Не лучше ли, вам сказать прямо, чего вы желаете, сеньор?
— Да не спеши! У тебя есть связи?
— Да, много. Ну?!
— Ты знаешь сеньора начальника полиции, дона Бернар-до Викторику, не так ли?
— Да, конечно, но что вы от него хотите?
— Послушай, Мигель, ведь я же выучил тебя писать, ведь я любил тебя, как своего родного сына, ты почти единственный из всех моих прежних учеников, с кем я до сих пор сохранил дружеские отношения.
— Прекрасно, но чего же вы собственно желаете? — опять прервал его дон Мигель, кусая от нетерпения губы.
— Я желаю, чтобы ты оказал мне громадную услугу, Мигель.
— Вы это мне уже сказали в начале разговора, сеньор. — Так у тебя есть связи?
— Да, сеньор.
— И сильные, влиятельные связи?
— Да, сеньор.
— Ты в дружбе с Викторикой?
— Да, сеньор.
— Ну тогда, Мигель, сделай, чтобы меня…
— Что?
— Мигель, ради первых строк, написанных тобой под моим руководством, сделай то, о чем я тебя прошу… скажи… ведь мы с тобой здесь одни?
— Да, одни, совершенно одни, — ответил дон Мигель, немного удивленный тем, что старик заметно побледнел, произнося последние слова.
— Мигель, дорогой мой, сделай, чтобы меня…
— Да что сделать, скажите во имя всех святых, сеньор?
— Сделай так, чтобы меня посадили в тюрьму, — сказал дон Кандидо, приблизив свои губы к самому уху дона Мигеля, который невольно привскочил и в упор посмотрел на своего прежнего учителя, чтобы убедиться, в своем ли он уме.
— Это удивляет тебя, — продолжал дон Кандидо, — однако, я требую, чтобы ты мне оказал эту великую услугу.
— Но зачем же вы хотите попасть в тюрьму? — спросил дон Мигель, не вполне убежденный в здравом рассудке старика.
— Зачем? Затем, чтобы пережить спокойно в надежном месте то время, когда над нами разразится ужасная гроза.
— Гроза? Какая?
— Да, дитя мое, ты ничего не понимаешь в кровавых ужасах дней революций, а главное не знаешь, какие роковые ошибки случаются в эти дни… В 1820 году, когда, казалось, все в Буэнос-Айресе сошли с ума, я два раза попадал в плен по ошибке, а теперь я сильно опасаюсь, что все люди в Буэнос-Айресе превратятся в чертей и, пожалуй, по ошибке снимут с меня голову. Я знаю все, что происходит и что должно произойти, вот почему хочу, чтобы меня посадили в тюрьму по какой-нибудь неважной причине, только не за политические убеждения.
— Но что такое происходит? Что же должно случиться? — спросил дон Мигель, начиная подозревать нечто серьезное в словах своего старого учителя.
— Да разве ты не читаешь газет? Разве ты не читаешь каждый день ужасных угроз народного бешенства и тебя не пугают описания кровавых картин предстоящей расправы, всеобщего истребления, смерти и убийств?!
— Но все это относится к унитариям, а вы, если не ошибаюсь, никогда не занимались политикой.
— Никогда! Но эти страшные, кровавые угрозы относятся вовсе не к одним унитариям, а решительно ко всем.
— Пустяки!
— Пустяки, говоришь ты! Да разве ты не видишь этих людей мрачных, точно вышедших из ада, которые вот уже несколько месяцев бродят по нашим улицам, сидят в наших кофейнях, толкаются по площадям и