Маша слушала и улыбалась, все еще во власти вспыхнувшего в ней интереса. Энергия, которой дышало его лицо, его движения, и эта таинственность, с которой он начал свой рассказ, и эта поездка на исходе летнего дня среди леса — все было увлекательно. Она только плохо понимала, что он говорит. Само название реки — Амур — понравилось, но Восток и проблемы, которые он собирался решать, были темны и чужды ей, как и разговоры о бедности народа. Разве ей мало своей бедности! Он напомнил ей о горьком ее положении. Она привыкла думать и мечтать совсем о другом. Желая поддержать разговор, она сказала, что две ее подруги — сестры-сироты, воспитывавшиеся с ней вместе в Смольном, поехали в Сибирь к родным, и это, верно, очень ужасно! Все так жалели их. Маша сказала, что она задержалась в Петербурге и что жаль уезжать, а надо, и не хочется.
А капитан вдруг вспомнил каких-то неприятных ему людей и стал говорить, что ему чинят препятствия, обманывают, не дают позволения на исследование, которое он должен совершить. А тем временем англичане или североамериканцы могут занять берег Сибири…
Это уж было совсем непонятно!
«При чем же тут американцы? — подумала Маша. — Сибирь — и американцы… Ведь американцы — это совсем другое. Там белые плантаторы, индейцы, черные невольники… Ведь там тепло…» Она теперь уже ничего не понимала, но только чувствовала, что ради России ее молодой дядюшка решил пожертвовать собой и что-то сделать где-то там, в Сибири.
Ее только смущало, что ему препятствуют и что он заботится о народе. Разве не все благополучно при императоре Николае? Странно, о каком тяжелом труде во имя будущего он говорил? Ведь все прекрасно и все правильно, император все знает — так их учили.
В рассуждениях дяди было что-то очень простое, будничное, даже смешное, совсем не похожее на ту прекрасную жизнь, к которой ее готовили и о которой она мечтала.
Маша была способная, послушная и старательная девушка. Она прекрасно училась в Смольном, много читала по-русски и по-французски и считалась одной из самых лучших учениц. Она была отличная рукодельница, и поэтому ей приходилось вышивать халаты и другие красивые вещи, которые в подарок императрице и царским дочерям делали воспитанницы. И она была из тех немногих, которые подносили эти подарки своими руками.
В институте приучали молиться, любить царя, царицу и их детей. Смольнянок вывозили лишь на дворцовые праздники да на народные катания на пасху. Жизнь за стенами Смольного казалась девицам сплошным праздником, и к этому они готовились. Юных смольнянок приучали видеть в царе Николае идеал мужской красоты, и все они только тех мужчин считали красивыми, которые на него походили.
Но вот, выйдя из Смольного, Маша увидела, что жизнь за его стенами совсем не такова, как представляли себе институтки.
Маша поняла, что она бедна, бедней подруг, что вокруг не праздник, как думали в Смольном, а серая жизнь. Но, несмотря на эти разочарования и собственные неприятности, она совсем не хотела отказываться от своих девичьих идеалов.
Мария Петровна покачала головой, встретив Машу и Невельского, показалось, сама была довольна, что племянница проехалась с капитаном. Невельской был озабочен и словно смущен. Он сидел недолго, ласково простился с Машей, просил ее кланяться матушке и передавать привет всем родным.
— Жаль, Маша, что больше не увидимся, — говорил капитан. — Очень, очень жаль! Завтра я ухожу в Кронштадт и уже более не вернусь…
«Какой прекрасный человек!» — подумала Маша.
Когда он прощался, ей вдруг стало жаль, что он уезжает. Он шел куда-то… Не все ли равно куда… У него была какая-то цель, еще не ясная ей.
Но после того как он ушел, она взглянула на тетушку и сказала, как бы в пику ей:
— Ах, тетя, но он совсем не красив!
Эполеты дяди, мундир, пленивший тетушку, из-за которых та, очевидно, и приняла кузена за писаного красавца, — все это не удивительно для Маши.
И потом опять вспомнила у фортепиано то, к чему ее приучали и что было теперь светлым воспоминанием… Ее идеал — это человек высокий, красивый, величественный, с походкой, как у царя, с гордым повелевающим взглядом.
А капитан, выйдя на улицу, почувствовал, что ему грустно, жаль расставаться с Машей и жаль ее. Он заметил, что временами его рассказы были скучны ей.
«Смотрела на меня, кажется, с сожалением. Конечно, у нее свой мир. Их готовили влюбляться в героев Марсова поля[129]. Милая, умная и славная девица, но не знает самых простых вещей! Все это «обыкновенные истории»! Всюду на свой лад».
Невельского в корпусе тоже учили любви к престолу больше, чем морскому делу. Теперь всю жизнь приходилось доучиваться.
Потом он стал мечтать о том, как прекрасно было бы полюбить девицу, которая поняла бы его. У него был бы лучший в жизни друг. Как бы он открывал ей глаза на мир, руководил бы ею, любил бы ее бесконечно!
Он ушел бы в плаванье, а она ждала бы, мысленно следуя вместе с ним вокруг света. Нежное, прекрасное, умное создание могло бы быть счастливо им.
Но ничего этого не было, и грустные мысли приходили в голову капитана в эту светлую ночь. За решеткой в канале вода, как вычерченная штрихами, мерцала и плескалась, а на другой стороне, как нарисованный небрежным карандашом, серел огромный плоский дом, в окнах которого еще не зажглось ни одного огня…
Глава тридцать вторая
АДМИРАЛЫ
Утром Александр Пантелеймонович провожал капитана на Английской набережной. Вся река была в движении. Корабли шли и вниз и со взморья. Вода волновалась и блестела на солнце.
— Я буду ждать, Геннадий Иванович, ждать с замиранием сердца, считая дни, — говорил Баласогло.
— Ну, еще увидимся, приезжайте на прощальный молебен и на обед!
«Ижора», шлепая плицами, пошла вниз по Неве, миновала эллинги и вышла в залив. Вдали лежал серо-голубой Кронштадт.
Невельской стоял на мостике, держа ручку машинного телеграфа, и опять, слушая мерный, уверенный стук машины, думал обо всем, что оставалось позади, о вчерашней встрече с Машей, об Александре и его странной судьбе.
Когда-то он сам уговаривал оставшегося без службы Баласогло поступить на место архивариуса.
«Но действительно странно обошелся с ним Муравьев. Может быть, мы сами виноваты, рано начали?»
Все это очень тревожило капитана сегодня…
На палубе оживленно разговаривали морские офицеры. Обычно, когда «Ижора» шла из Питера, их в качестве пассажиров набиралась целая компания. Вскоре один из них, коренастый, белолицый и белобровый, с узкими бакенбардами, с длинной нижней челюстью и тонкими красными губами, на которых играла язвительная усмешка, поднялся на мостик.
— Ну как, Архимед, командуешь? — спросил он. — Нравится марать руки?
— Скоро и тебе придется изучать механику! — повеселев, ответил капитан.
Он не мог нанести большего оскорбления своему бывшему однокашнику.
«А идет в кругосветное, чего доброго, получит два чина за переход, того и гляди, обгонит…» — со злостью подумал тот.
Невельской действительно с удовольствием командовал пароходом. В стуке машины было что-то надежное, вечное, прочное, как в голосе отца. За этот год Невельской привык к своей «Ижоре», изучил ее машину так, что мог бы разобрать и собрать ее. Он стремился к механике инстинктивно, чувствуя, что на