владения. В русских больше силы, чем во всех других народах, хотя у них нет машин, пароходов. Я мог им отдать Сахалин, хотя и требовал весь остров, как мне было приказано. Но я не смел отдать остров. А Путятин не подумал о будущем, и мы вместе совершили ошибку, которая будет нам дорого стоить...
...– Эй, что ты смотришь! – кричал Сенцов с путятинского вельбота, оставленного адмиралом.
Сенцов жил в Гёкусэнди и шел на вельботе с Дьячковым, жившим прежде в Анива и считавшимся японским переводчиком. С ними Авдюха Тряпичкин. Шли мимо парохода. Сенцов завидел знакомых, хлопнул себя по коленке и сделал такое движение, словно дернул шнур от американской пушки.
– Поворачивай орудие на баню! Японка туда мыться пошла!
– Разве Путятин здесь? – спросил пети-офицер.
– Ноу, гоу эвей[52], – ответил Авдюха. – А нас пятеро... Файв[53]. Остались здесь. Фор сервиллиэнс[54] .
– For surveillance? – спросил пети-офицер удивленно.
– Ноу офицер[55], – ответил Авдюха.
– Гут! – крикнул рябой, которого американцы звали Кружевным и с которым дианские не раз пили сакэ.
Глава 33
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ХЭДА
Последняя походная ночь застала путников, или странников, как говорил Сибирцев, в деревне Матсузаки, где все жители знали и ждали посла Путятина.
Только теперь, когда Алексей добровольно отказался, от возвращения в свой мир, его с силой потянуло туда, и тут, кажется, ни на что смотреть не хотелось. Все казалось легким и чуждым, на что можно любоваться лишь недолго. Что казалось ярким, чудесным и заманчивым, тускнело и переставало существовать.
– Возьмите гитару и сыграйте романс Алябьева! – попросил Путятин после умывания теплой водой, задержавшись на крылечке с полотенцем на плече и обращаясь к стоявшему у каменного фонаря Сибирцеву. – Эта гитара мексиканская, у нее звук сочней, чем у нашей.
Гитару подарили американцы, но Алексей так ни разу не спел на «Поухатане» и струны не тронул. Но за гитару благодарил Пегрэйма и Крэйга.
– Я еще приду за вами на торговом судне, – сказал ему на прощанье Крэйг.
Во тьме, в той стороне, где море, засветилось пятно, словно среди воды тлели гигантские пни. Что-то теплое чувствовалось в ночном воздухе, несмотря что день минул сырой и прохладный.
После ужина Сибирцев взял гитару, вышел и присел на скамейку.
Теперь, простившись снова, а может быть, и навсегда, Алексей почувствовал, как все далекое и свое прекрасно. Зимой в маскараде Верочка явилась в тунике, а на голове тонкий золотой обруч в изумрудах, волосы распущены до пояса. Какой был восторг, как ее все обступили... Когда поет Алябьева, выводит трели соловья, как артистка.
Появился из тьмы Можайский и уселся рядом на скамейке у фонаря, как мальчишка коснувшись плечом товарища.
– Ведь вы это алябьевского «Соловья» играете? Спойте, пожалуйста!
– Спой, Алексей! – сказал из тьмы Шиллинг.
– Это не для меня... Нужен женский голос.
– Не все ли вам равно? Кто тут вас осудит, кто здесь упрекнет!..
Может быть, у всех, как и у него, за последние дни звучали какие-то любимые мотивы, словно голодны были по пению и музыке.
– Смотри, такая ночь прекрасная, и тепло...
Он что-то тихо напевал, кажется, тоже всем знакомое и забытое, напоминавшее о далеком и покинутом... Такие сантименты морских пиратов!
– Тихи, брат, деревья, и море стихло... – шепнул Можайский, словно боясь нарушить тишину. – Вон самураи стоят с фонарями и не шевельнутся.
Сибирцев взял несколько аккордов посильней. Ему стало легче от этих давно не тронутых струн, зазвучавших вдруг в полную силу. Он был сейчас, во тьме, как бы свободен в своем чувстве, хотя знал, что его все слушают, притаился весь усталый, избитый ходьбой бивак.
За вершинами сосен на холме покраснело небо.
Плотина, сдерживавшая чувства, не выдержала, и Алексей, не стыдясь уже более себя, запел любимый всеми романс, теперь уже смиряя свою тоску и постепенно начиная любоваться собственными чувствами.
А над близкими лапами сосен занималось красное зарево, и стали видны все их черные кисти длинных игл, как у пиний или кедров. Собиралась всходить ущербная лупа, она скоро совсем исчезнет и народится вновь, и с ее рождением в виде слабой серебряной травинки начнется буддийский Новый год, и весь народ запирует и загуляет, остановятся работы, наступит самый большой праздник... Оюки, верно, наденет новые, еще более прекрасные наряды. Кажется, время самых ранних цветов. И леса понемногу начнут просыпаться, и вся страна превратится в сплошной ухоженный сад, украшенный храмами и пагодами. А у нас уже минули крещенские морозы, купанья в прорубях, водосвятия, святки, прошли гаданья, крещенские вечера и уже близится заговенье...
Пронеслись в ночи фразы, произнесенные со всей силой пробудившегося чувства. Жесткая земля и голоствольный лес вокруг оставались молчаливы и немы.