другие купцы. Но Бошняк остался там, он будет следить. Гиляки нам преданы, и мы вырвем население из- под влияния купцов. Бошняк и Березин будут строить пост, казарму, обнесут все засекой, будут поставлены пушки.
Невельской начал рассказывать про тысячу дел, которые он должен сделать для Николаевского поста.
На другой день с утра Авдотья, матрос-повар и Евлампий, ездивший с капитаном на Амур, занялись хозяйством. Загорелся костер, затопилась печь. Дым потек в белое небо.
Гиляк принес две рыбины, серебром сверкавшие на солнце. Они были велики. Держа одну рыбину за жабры, гиляк поднял руки — ее хвост лежал на песке.
«Оливуца» стояла в гавани. Она вошла, чтобы налиться пресной водой перед отправлением в далекое плавание. Ее офицеров ждали на берег.
Катя все утро писала. Теперь, когда муж дома, а «Оливуца» уходила и рвались на целый год все связи с миром, ей хотелось писать и писать, рассказать все о своей жизни, о своих чувствах, о своем муже.
Невельской написал матери, а также приготовил деловые письма и рапорты. Их тоже пришлось просмотреть Кате. Она заметила, что в деловой переписке он употребляет какие-то странные выражения, а иногда делает ошибки, и все это при его аристократизме. Особенно часто и совсем некстати он ставил тире, часто заменяя им все другие знаки, но она знала — он торопится, всегда раздражен, когда пишет. К обеду все письма и бумаги были готовы.
В двенадцать часов офицеры «Оливуцы» съехали на берег к обеду.
В тот же день, под вечер, мичман Чихачев прощался с товарищами на «Оливуце».
— Невельской совершенно прав, — говорил он, сидя в кают-компании среди офицеров. — Амур сам по себе, но надо быстро занять гавани на юге, там, где навигация почти круглый год!
— Это прожектерство! — ответил ему старший лейтенант Лихачев, круглолицый, плотный, плечистый, большого роста. — Амур еще не наш, на Уссури Невельской никогда не был, а рассуждает об этой реке так, словно он ее знает…
Чихачев чувствовал, что Невельской прав, что планы его идут очень далеко. Он очень воодушевлен был всем, что слышал и что видел на косе. На прощание он не хотел спорить с друзьями.
— Время покажет, господа! Я решил и остаюсь тут! Не забывайте меня!
— Что ты, Коля! Как можно!
— Молодая прекрасная женщина готова перенести здесь зимовку, — говорил Чихачев. — А что же мы!
— Ах, Коля! Ты безумец! — продолжал старший лейтенант. — Ты лихой моряк, а превратишься в какого-то сухопутного бродягу. Вместо экзотических портов юга будешь сидеть во льдах со вшивыми гиляками… У нас будет зимовка на Маниле или в Китае, на Бонин Сима. А ты наслушался Невельского… Ведь все, что он говорит, писано вилами на воде…
Пришел лейтенант Шлиппенбах.
— Так ты сегодня покидаешь «Оливуцу»?
— Он, господа, влюбился в Екатерину Ивановну и сегодня съезжает с судна!
Эта шутка не понравилась Чихачеву, и он так взглянул на Лихачева, что все приумолкли.
— Прости, если тебя обидел, — сказал Лихачев.
На Чихачева произвела огромное впечатление мысль Невельского о порте на юге. Чем больше он думал об этом, тем сильнее ему хотелось видеть южное побережье. У него мелькнула мысль, что ему самому, быть может, суждено открыть тот порт на восточном побережье у корейской границы, о котором говорил Невельской. Что это будет для России! Мысль эта крепко засела в его голове. Но он лучше дал бы себя разрезать на куски, чем признался бы в этом кому бы то ни было. Он чувствовал в себе не силу, а силищу, которой сам не раз удивлялся и которую ему до сих пор некуда было девать.
В кают-компанию вошел всеобщий любимец, капитан Сущев. Иван Николаевич полагал, что Чихачеву полезней послужить в экспедиции, чем на судне. Самому лучшему из своих офицеров он желал трудной и самостоятельной деятельности. Иван Николаевич надеялся, что мичман не посрамит славной своей фамилии и со временем будет из всех Чихачевых, быть может, самой заметной фигурой.
«С Невельским только и служить такой молодежи. Он даст им школу!» У Ивана Николаевича было такое чувство, как будто все, что он делал для Невельского и для экспедиции, — делал для себя. Все ему нравилось: и Петровское, и перспективы зимовки, и исследования…
Чихачев — быстрый и веселый, отличный песенник, человек редкой физической силы и здоровья — обычно шутя переносил любые тяготы, еле терпимые другими.
— В такой экспедиции вы будете иметь дело с сухопутными и с морскими путешествиями. Морозы, снег, вьюга, что-то вроде путешествий Франклина, Врангеля… Это как раз для вас! — сказал капитан, сидя за полированным столом с красной вазой-пепельницей и держа в руке сигару. Вокруг тесным кругом сидели все офицеры судна.
Подали шампанское. Обступив Николая Матвеевича с бокалами, все выпили за его здоровье.
Шлюпка готова была свезти его на берег. Вестовой с вещами ждал. Товарищи, обступив Чихачева у трапа, пожелали ему успеха.
— Ошибаемся мы в Невельском или нет, но дело его благородное, — говорил мичман Шлиппенбах. — Тебе предстоит тяжелый подвиг.
Все жали Чихачеву руку, целовали его. Капитан проводил его до трапа.
— Ну, дорогой Николай Матвеевич, в добрый час…
Матросы подходили прощаться.
Это прощание и признание правоты его действий глубоко трогало юного офицера, и, чтобы не расплакаться, Чихачев желал скорей расстаться с друзьями.
Вскоре шлюпка пошла.
С «Оливуцы» махали Чихачеву, пока сумрак не скрыл уходящую по волнам шлюпку.
— Почему капитан так легко отпустил его? — говорили между собой офицеры, войдя в кают- компанию, где было тепло, светло, чисто, пахло дымом дорогих сигар.
Лейтенант Лихачев с особенным удовольствием ощущал, что тут, на корабле, все же есть комфорт, особенно когда видишь шлюпку, на которой товарищ ушел в неизвестную даль.
— А еще через пару месяцев и мы с «Оливуцей» в Маниле, а может быть, в Индии… Тепло, комфорт, женщины…
Весь вечер на «Оливуце» говорили о Чихачеве, об экспедиции и о Невельских.
— Да, они герои! — соглашался Лихачев.
Ему в глубине души тоже хотелось бы совершить что-то значительное, но… Если бы по приказу — иное дело, тогда пошел бы. А самому так рисковать — не стоило. Не выдержишь — осрамишься. Да и зачем? И все же гораздо милей попасть в колонии иностранцев, там очень недурно можно пожуировать!
Сытое, чуть лоснящееся лицо рослого молодого лейтенанта оживает при этой мысли. Он немного грузноват, почти как Сущев, это придает, черт возьми, солидности!
— Да! Я завидую! — говорил один из самых юных офицеров. — Только теперь, когда Николай Матвеевич отправился туда, когда Иван Николаевич согласился, я понял все значение…
Значение экспедиции для всех было очевидным…
А Шлиппенбах, так одобрявший Колю Чихачева и державший его сторону, думал сейчас, что значение экспедиции велико, но стоит ли идти добровольно на каторгу. Разве нельзя по-человечески экспедиции снаряжать, как Коцебу[139], как Крузенштерн, Литке, Врангель. Там все было обставлено как следует и был план занятий и действий. А Невельской затеял какое-то безумие, и ничего у него нет. Что будет, если он заморит и себя и всех…
Чихачев с вестовым шел по пустынной косе к огонькам поста. Ему жаль было товарищей и жаль Сущева, матросов и «Оливуцу». В последний миг он почувствовал, как глубоко они любили его и как все признали, что он идет на благородное дело.