Портной Иванов починил боцману брюки, выстирал и выгладил и тут же получил новые заказы.
Переводчик велел унтер-офицерам назначить своих артельщиков, чтобы получать еду на камбузе на всех и делить самим. За обедом оказалось, что и так не лучше, получается то же самое.
Матросов все время подымали наверх, приходилось мыть и чистить палубу, качать воду, тянуть снасти, перекидывать уголь лопатами. Дела на судне всегда много.
Маслов попытался все же объясниться.
– Ай сэй[18], – сказал он проходившему сержанту, с которым дружески разговаривал перед уходом из Аяна, когда получали койки и одеяла. Но тот прошел крупным шагом по палубе, не повернув головы.
Утром до подъема флага Васильев подошел к матросу Стивенсону, желая поговорить по-товарищески. Стивенсон славный, видный, вместе работали в шторм. Васильев положил ему руку на плечо: «Хау ду ю ду...» – Стивенсон обернулся и грубо сбросил руку Васильева.
– Уси начальники... у море... у води... – объяснял старый лысый плотник старому же подмастерью- ирландцу, с которым вместе пилили доску, – а кузницу узяли у Аяни и Янку поставили молотобойцем. А де силы?
– Туго, брат! Табаку не дают. Нечем отбить голод, – говорил Собакин, беря в починку сапоги.
Портной шил целыми днями.
Жили в Японии за высоким частоколом, а вокруг чувствовался мир людской жизни. Там пение и пляски обретали смысл. Чем глуше и строже казался отгородивший забор, чем запретней были добрые чувства, тем зазывней, радушней и удалей раздавались песни. Слышался дерзкий топот и посвист. Древние песни с отзвуками великого страдания, так понятные повсюду во всем мире, где бы ни пели их матросы...
...Бывало, на фрегате вызывали песенников, выходили плясуны, вынимали деревянные ложки из-за голяшек. А здесь и петь не хотелось.
Толпа мокрых, бородатых, косматых, потных, измерзшихся моряков в клеенчатой и смоленой одежде ввалилась в жилую палубу, и тут невозможно отличить матросов экипажа от пленников, все одинаково измождены, тощи, бесцветны, с некрасивыми лицами. Чих, сип, кашель, мрачная тихая брань...
Англичане вообще довольно бесцветны, с незаметными лицами, волосы их серы, они походят на наших, и в их толпе также не угадываются корни, на которых стоит народ.
Когда стали брать еду у горячих баков с солянкой и порриджем[19], только по количеству ее в мутовках можно было угадать, кто служит королеве, а кто царю. Все изголодались, молодые силы требовали варева и подмоги. Никто не переодевался, и все сели в мокром за горячее. Видели товарищи по работе, что рядом обреченные на голод? Молчат; кажется, им нет дела до другого. Что же, так и во всем мире! Каждый думает только о себе! Тем более тот, кто сам наработался до изнеможения.
После завтрака матросы переоделись. Пришел Сибирцев.
– Боятся бунта, стараются ослабить, – объяснял офицеру Маточкин, зло покусывая русые жесткие усики.
Сибирцев исхудал от обиды и забот. Кусок не шел в горло за столом в кают-компании.
Матросы сказали, что Мартыньш встретил тут родственника.
– Да вот он сам скажет!
«Юс есет летон?»[20] – вдруг спросил латыша один из матросов. Оказался парень с соседнего хутора, когда-то ездил с дядей в город на базар. Пили пиво и слушали рассказы моряков. Потом поступил на судно к финну, потом перешел к шведу, и так пошло. Обошел все моря, выучил язык. По-русски уже не помнит, родную речь не забыл. Подтвердил, что на пароходе боятся бунта пленных. Если русские окажутся сильней, то побросают команду в море. Поэтому велено недокармливать. Строго запретили своим матросам делиться порцией.
– А их, Алексей Николаевич, кормят очень хорошо, – добавил Мартыньш, – мясом два раза в день.
– Все хорошо, и на пароходе во всем порядок, – рассказывал Васильев. – А на линейном корабле у адмирала, говорят, есть старик – пятьдесят три года, а все еще младший лейтенант. Они сами объясняют, что есть медленные, а есть быстрые по службе. Те – по протекции.
Подошел портной Иванов. Когда-то шил он на адмирала Евфимия Васильевича.
– А ты где выпил? – спросил Маточкин.
– Я шил джеку. Он дал мне глоток виски... Пусть увидят, что у нас силы еще есть, еще не заморили...
– Брат, а Рудакову плохо.
Высокий красивый матрос с белокурыми бакенбардами побагровел от негодования, когда Собакин что-то спросил у него.
– What is the matter for you?[21] – почти пропел босой рослый моряк, вскинув голову, как оперный тенор.
– Что ты у него спросил? – осведомились товарищи, когда смущенный Собакин отошел прочь.
– Ничего не спрашивал...
– Будто бы!
– Чего же он взъелся?
– Я хотел узнать, почем у них паунд брэда[22] в Портсмуте...
– Он, наверно, разъярился, думал, что просишь фунт хлеба, – сказал Маслов.