асиенды, достойным пастырем, согласившимся оставить свой монастырь в Панаме, чтобы похоронить себя в этом пустынном месте.
Отцу Санчесу было лет сорок восемь — сорок девять, но от подвижнического образа жизни и многочисленных лишений, которым он подвергал себя, волосы его побелели до времени, лицо сделалось изможденным, его кроткий взгляд дышал святостью, и сердце было в полном соответствии с его святым видом. Хотя он никогда не говорил о себе, однако при взгляде на него не трудно было понять, что большое горе смолоду навек разбило это великодушное сердце, одаренное редкой чувствительностью, подобно всем избранным натурам, для которых жизнь — одно продолжительное страдание; отец Санчес имел редкий дар не только сочувствовать страданию ближнего, но и приносить утешение, не докучая и не навязываясь при этом.
Все жители асиенды глубоко чтили отца Санчеса, донья Лусия любила его, как отца, и внушала любовь к нему своей дочери. Сам дон Хесус Ордоньес, который мало кого уважал, опасался и любил его в одно и то же время, не давая себе ясного отчета в этом двойственном чувстве к достойному капеллану.
Между тем донья Лусия стала все более и более слабеть, в течение нескольких месяцев силы постепенно оставляли ее, она худела и бледнела, но не жаловалась и, по-видимому, не слишком страдала.
Однажды она слегла.
Дон Хесус, вообще мало обращавший внимания на жену, решился, однако, на этот раз войти в ее спальню и по просьбе доньи Лусии пробыл с ней наедине около двух часов.
Что говорили друг другу супруги во время этого продолжительного разговора?
Этого никто не узнал.
Когда дон Хесус вышел из спальни супруги, он был бледен и сильно расстроен, как бы вследствие глубокого страдания или бессильного гнева.
Он тотчас вскочил на лошадь и в сопровождении слуги помчался сломя голову в Чагрес.
Едва за доном Хесусом затворилась дверь, как к донье Лусии вошли отец Санчес и донья Флора.
Флоре тогда было тринадцать лет; высокая, стройная, почти уже сложившаяся девушка, она обладала красотой матери с добавлением искорки решительности в бархатистых черных глазах.
Эти три лица провели всю ночь в задушевной беседе. На рассвете донья Флора, измученная бессонной ночью, несмотря на все усилия противиться сну, наконец заснула на груди умирающей матери.
Бедная женщина поцеловала ее в лоб.
— Стало быть, так надо? — прошептала она с грустью.
— Надо, — кротко ответил священник.
— Увы! Увижу ли я ее когда-нибудь?
— Увидишь, если повинуешься мне.
— Клянусь! Но мне страшно, Родригес.
— Потому что вера твоя слаба, бедная дорогая дочь моя! Сам Господь повелевает тебе моим голосом принести эту жертву.
— Да будет Его воля! — с невыразимой грустью сказала донья Лусия. — Ты будешь охранять ее, отец мой?
— Пока она не будет счастлива и что бы ни случилось!
— Даже если бы этот человек захотел воспротивиться?
— Успокойся, моя дорогая, он меня должен бояться, а не я его.
— Господь принял твой обет, отец мой.
— И поможет мне сдержать его, дочь моя.
Вскоре после десяти часов вечера из Чагреса во весь опор примчался дон Хесус. С ним приехал доктор. У ворот стоял отец Санчес, грустный, но спокойный.
— Донья Лусия?.. — только и смог сказать асиендадо.
— Скончалась при заходе солнца, — глухо ответил священник.
Не слушая дальше, дон Хесус соскочил с лошади и бросился в дом, крикнув доктору:
— Пойдемте!
Когда он вошел в комнату умершей, им овладело странное волнение.
Донья Лусия лежала на кровати спокойная, улыбающаяся, как птичка, сложившая крылышки, она точно спала.
Донья Флора, стоя на коленях у изголовья матери, держала ее руку в своей и горько рыдала.
Поглощенная своим горем, девушка не заметила присутствия отца.
Комната вся была в черной драпировке с серебряными крапинами, четыре толстые свечи горели в подсвечниках — две у изголовья, две в ногах кровати; на столе стоял канделябр с девятью зажженными свечами из розового воска.
Несмотря на это освещение, дальние концы комнаты оставались во мраке — так она была обширна.
— Исполните свой долг, — приказал дон Хесус доктору прерывающимся голосом.
Тот повиновался. С минуту он стоял, наклонившись над телом доньи Лусии, потом поднял голову, взял полынную ветвь, обмакнул ее в серебряную чашу со святой водой, набожно осенил себя крестным знамением, окропил тело, прошептав короткую молитву, и сказал дону Хесусу:
— Теперь все было бы напрасно: она отдала Богу душу! Асиендадо с минуту оставался как громом пораженный, без воли, без голоса.
Отец Санчес стоял рядом, устремив на него странный взгляд.
Вдруг дон Хесус поднял голову, дико осмотрелся вокруг и дрожащим, хриплым голосом сказал:
— Выйдите все!
— Сын мой, — кротко возразил священник, — долг велит мне молиться у тела бедной покойницы.
— Выходите, говорю вам, — повторил дон Хесус словно в забытьи, — уведите ребенка, я один хочу провести ночь у изголовья моей умершей жены.
Священник склонил голову, тихо приподнял девочку и увел ее с собой.
Доктор уже вышел.
Оставшись один, дон Хесус бросился к двери и запер ее на задвижку, потом медленно вернулся к кровати.
Он скрестил руки на груди и в течение нескольких минут не отрывал глаз от покойницы.
— Это должно было случиться, — прошептал он, — она умерла, несомненно умерла! Наконец!.. Теперь все кончено!.. Кто может обвинить меня? — вскричал он со страшной усмешкой. — Она умерла — да, умерла! Кто осмелится?.. С ума я сошел, что ли?.. Есть еще одно: этот ящичек… проклятый ящичек, ключ от которого она всегда носила на шее… А если бы она выболтала! Кому же? Она не видела никого в этом отдаленном краю. Надо скорее покончить с этим! Где же он, этот ящичек?.. Может, снять с нее ключ? — пробормотал он, бросив взгляд на мертвое тело. — Но к чему спешить? Ведь она не помешает мне взять его сейчас… Скорее, надо отыскать ящичек!
Тут он с грубым цинизмом, возмутительным в подобную минуту и в подобном месте, стал открывать один за другим шкафы, выдвигать ящики из комодов, рыться в белье, одежде и золотых вещах с жадным упорством гиены, отыскивающей добычу.
Поиски длились долго, не раз асиендадо был вынужден прерывать свое чудовищное дело, лицо его окаменело, пот струился с висков, движения были порывисты, не раз взгляд его невольно устремлялся на бедную покойницу, которая лежала на своем ложе спокойная и прекрасная, и содрогание ужаса пробегало по его телу.
Вдруг он испустил крик радости: он схватил в судорожно сжатые пальцы серебряный с резьбой ящичек.
— Наконец-то! — взревел он, точно тигр.
Он стал поспешно швырять обратно в комоды и шкафы платья, разбросанные им на полу, потом перенес ящичек на стол.
— Теперь все кончено, — сказал он, — не бросить ли его в огонь? Нет, он не скоро сгорит, лучше взять ключ.
Однако он не трогался с места, невольный ужас охватывал его при мысли о таком святотатственном