одинок. А в этой славной девушке с ясным взглядом угадывались такая сила и такая нежность, что казалось, вот оно, спасение, казалось, сожмешь ее в объятиях — и всех бед как не бывало. Однако со мной она держалась отчужденно, а то и подчеркнуто холодно, так что я не мог подступиться к ней с признаниями. Если же я отваживался иногда, жадно глядя на нее, прошептать: «Боже, как вы прелестны», а когда мы вместе склонялись над каким-нибудь документом, прижимался щекой к ее щеке или коленом к ее колену под столом, она пресекала эти попытки с унизительным для меня равнодушием.
В то утро окошко машинистки пустовало.
— А где же госпожа Бюст? — спросил я у Люсьены.
— Заболела. Только что от нее звонили, — ответила она.
Итак, мы вдвоем. При мысли об этом у меня забилось сердце. Я представил себе пылкие признания, мольбы, душераздирающие вздохи. Разумеется, всерьез ни о чем подобном я не помышлял. Официальным тоном я изложил Люсьене дело, которое привело меня в агентство. Речь шла об одном намечавшемся клиенте, которому надо было бы сделать скидку. Разрешить это имела право только она. Стоя посреди приемной, мы принялись обсуждать этот вопрос. Я приводил какие-то доводы в пользу сделки, плохо соображая, что говорю; только одно существовало для меня в этот момент: Люсьена, ее серьезное открытое лицо, ее крупное и сильное, как у спортсменки, пьянящее свежестью тело. Она же силилась вспомнить подходящий прецедент, сжав губы и нахмурив брови от напряжения. Я смотрел на нее не отрываясь и наконец осмелел: обнял ее за шею, притянул к себе и стал целовать в губы, шепча страстные слова. Люсьена с силой отголкнула меня, в глазах ее пылал гнев, но голос оставался ровным:
— Идиот! Форменный идиот.
— Я люблю вас, Люсьена. Выслушайте меня, я прошу вас стать моей женой.
— Это невозможно.
— Погодите, Люсьена. Конечно, я разозлил вас, я вечно делаю все не так, и все меня терпеть не могут. Но не говорите так сразу: это невозможно. Не отвечайте поспешно или сгоряча. Вы для меня — вся жизнь.
— Ну хорошо, я уже успокоилась и повторяю вам: это невозможно, — твердо сказала Люсьена.
Продолжать не имело смысла, но я уже так настроился на высокий лад, что сам поверил в свою великую любовь и остановиться с разгону никак не мог. Пусть даже я был бы отвергнут, но не иначе как после бурного объяснения. И вот я принялся громко сетовать — благо госпожи Бюст не было, — что жизнь моя разбита, а я, безумец, уверовал было, будто судьба наконец смилостивилась надо мной. Безысходное одиночество — вот удел таких отщепенцев, как я. Я так увлекся, что проклял час своего рождения — это при моем-то жизнелюбии. Но Люсьена, потеряв терпение, просто-напросто повернулась и пошла к двери кабинета.
— Я вам противен?
— Честно говоря, да, — ответила она, скрываясь в кабинете.
Ее презрительный тон словно подхлестнул меня. Вот когда, должно быть, сказалась тяжелая ночь кошмаров. Меня обуяла дикая злоба, я словно опьянел впрочем, не настолько, чтобы не сознавать гнусность того, что делаю. Я бросился вслед за Люсьеной и чуть не сорвал дверь с петель. Люсьена сидела на столе, положив ногу на ногу, и глядела в окно. Подскочив к ней, я начал негромким, но срывающимся от бешенства голосом:
— Значит, я вам противен? А Серюзье, значит, не противен? Вот кто вам по вкусу. Он мне все рассказал в Бурже. Ваш роман длился две недели, верно? Я все знаю от него самого! Однажды, так же как сегодня, Бюст не вышла на работу. Все утро вы разбирали бумаги в кабинете, и Серюзье то и дело обнимал вас. А когда подошло время обеденного перерыва, он шепнул вам: «Я закрою дверь на ключ». И вы покраснели от волнения и от счастья. Говорю же вам: он рассказал мне все-все.
Сначала Люсьена изумленно глядела на меня, потом лицо ее сделалось каменным, и я подумал, что она сейчас влепит мне пощечину, но нет — она просто отвернулась к окну и застыла, стиснув зубы и часто моргая, чтобы не расплакаться. Она уже не замечала меня, не слышала оскорблений. Слишком сильно было потрясение, слишком глубока рана. Я понимал это, но мне непременно хотелось увидеть ее слезы. Я ждал этого момента с каким-то ревнивым изуверством. И хотя к нему примешивалось другое чувство: благодарность и восхищение, я не мог противиться неистовому желанию разбить все вдребезги, втоптать в грязь.
— Будьте уверены, он выложил мне все подробности. И как вы ездили с ним в Нанси, а госпоже Бюст сказали, будто больны. Как провели там два дня. И две ночи. У вас, кажется, была прелестная белая пижама. «Ну, старик, — это Серюзье мне так говорил, в своей обычной хамоватой манере, — так вот говорит — старик, прямо ни дать ни взять Снежная Королева!» Не стану повторять вам всего, что он рассказывал, например, о паре чулок в первое ваше утро или об одной поездке в такси. У меня просто язык не поворачивается. Пусть мне не везет в любви. Пусть я невежа и тупица, но есть границы, которые я не позволяю себе переступать.
А для вашего Серюзье, да будет вам известно, никаких границ нет вообще. Мне было совестно за него и больно за вас, хоть мы с вами еще и не были знакомы. Этакое бесстыдство! И ведь мы с ним не такие уж близкие друзья, да к тому же десять лет вообще не виделись. О, вы его плохо знаете!
Люсьена плакала, плакала, не опуская головы, не закрывая глаз. Слезы текли по ее щекам, и там, где они капали на белый крахмальный воротничок, вздувались маленькие пузырьки.
— Он не постеснялся пересказать мне даже то, что вы говорили ему тогда, в самый первый раз, такие прекрасные слова: «Твои глаза…» — помните?
Люсьена всхлипнула и жалобно, чуть слышно, как горько обиженная девочка, застонала. Я вдруг заметил, как она уронила руку с бессильно разжатыми пальцами: все отняли, держаться больше не за что, так пусть уходит и жизнь. И жалость пронзила меня. Я упал перед ней на колени:
— Это все неправда! Я вру! Рауль ничего мне не рассказывал! Клянусь! Когда-нибудь я вам все объясню. Напишу, откуда я все это узнал, но только не от Рауля, поверьте! О, вы не верите, да и не можете верить мне, а ведь именно сейчас я говорю правду!
— Уйдите, — прошептала Люсьена. — Оставьте меня.
Я встал и, бесшумно пятясь, вышел. Меня охватило отчаяние, я ужасался содеянному и был так противен сам себе, что, едва очутившись на улице, опрометью бросился прочь, словно хотел убежать от сидевшей во мне омерзительной гадины. Я мчался не разбирая дороги, пока не налетел на какого-то верзилу в свитере. Тот ухватил меня за руку и, развернув на сто восемьдесят градусов, рявкнул:
— Эй, приятель, нельзя ли повежливее!
Не соображая, что бегу теперь в обратном направлении, я все несся и несся, пока снова не оказался перед зданием, где помещалось агентство, и тут остановился: в голову пришла мысль, от которой я похолодел. Я надругался над святым для Люсьены чувством и оставил ее совершенно уничтоженной — что, если даже ее на редкость уравновешенная натура не выдержит такого удара и несчастная покончит с собой? Я хотел войти, но не решился. Не только стыд, но и страх удерживал меня: один вид ненавистного человека мог довести Люсьену до самоубийства. Должно быть, у меня был жалкий вид, потому что тот самый верзила, с которым я столкнулся и который теперь нагнал меня, на этот раз участливо бросил мне на ходу: «Что, мсье, неприятности?» Простояв несколько минут в растерянности, я наконец пустился на хитрость: позвонил Люсьене как будто из Бухареста.
— Алло! Это госпожа Бюст?
— Нет, — послышался в ответ сдавленный голос, который я с трудом узнал.
— Это вы, Люсьена? Говорит Серюзье. Я ездил в Софию, а сейчас снова в Бухаресте. Как вы поживаете?
— Благодарю вас, хорошо.
— Что нового в агентстве? Как идут дела? Новый сотрудник уже приступил к работе?
— Приступил.
— У вас какой-то странный голос, Люсьена. Вы, кажется, не в духе. А я позвонил, потому что соскучился, захотел поговорить с вами.
В трубке раздался всхлип и невнятное бормотанье.
— Да вы плачете, Люсьена.
— Я? Нет. Кстати, ваш друг господин Сорель только что приходил и спрашивал, можно ли в виде