астматическое дыхание отца.
— Если не пресечь агитацию в селах и не переловить коммунистических дружбашских агитаторов, ничего не получится. Переодетые в крестьянскую одежду коммунисты ходят по деревням и мутят головы дружбашам. Наши люди на селе должны стать глазами и ушами властей. Особенно кметы.
— Кметов убивают, — заметил молодой Христакиев.
Старик прошелся по комнате, но не сел.
— А почему их убивают? — спросила Антоанета.
— Это так, к слову пришлось… Как продвигается твоя вышивка. Тони, успешно?
Александр не выносил улыбки, с какой отец обращался к Антоанете. Каждый старик перед молодой женщиной, даже когда она ему приходится снохой, сам того не сознавая, держится как кот.
— Посмотрим, — сказал он и умолк. Старик пожелал им доброй ночи и пошел спать.
«Рассчитывает на административные меры, поскольку не отдает себе отчета в действительном положении вещей. Села — это дебри. Что можно там сделать с двумя — тремя жандармами? Повсюду бурлит… В конце концов, все решится уже в нынешнем месяце, так или иначе*.
Христакиев встал, достал из буфета коньяк и налил в бокал для вина. Жена взглянула испуганно, но, встретив его холодный взгляд, быстро опустила голову.
Алкоголь приободрил его и подстегнул мысль. Ему не давал покоя тот, кто убил кмета, и не потому что убил, а потому, что безвозвратно перешел на другой берег, к темной массе батраков, чтобы увлечь ее своими иллюзиями о счастливом муравейнике! И тут, как в России, погибнет свобода духа, здравый смысл, и тут будет идиотски ухмыляться любой неуч, которому все разъяснят и для которого уже не будет никаких тайн на свете… Если бы он мог одним ударом раздавить этот сброд! Но он боится его, боится… Страх этот растет с каждым днем его прокурорства, с каждой обвинительной речью, с каждым новым приговором, и чем больше узнает он народ, тем больше отдаляется от него. Жалкие остатки его народа, сборище низших pacl Разве можно назвать народом это племя? Оно лишено национального самосознания, у него нет потомственной интеллигенции, нет исторической концепции относительно себя и своего места в мире… Даже он сам чувствует в крови своей его разрушительную стихию и иногда не может от нее освободиться…
Христакиев выпил и снова наполнил бокал. Ему стало жарко, и он снял галстук. Окно за его спиной было полуоткрыто, он широко распахнул его, белый кружевной занавес взвился от порыва сухого, горячего ветра. С юго — запада шла волна горячего воздуха, над городом стоял смрад, от реки ужасно воняло…
Всегда так было, и не только в этой стране; представление о совершенном обществе — только представление. Человек — свинья, и таким он будет всегда, и жизнь его аморальна: мутная вода, увлекающая за собой все, озаренная светом самой большой на свете лжи — светом красоты. И мы любим мир не из-за его совершенства, а из — за этой красоты. Самое страшное зло совершил тот, кто первый обратился к нравственным категориям. Только больным, неполноценным, слабым и преступным субъектам нужны они. Здоровое животное не нуждается в нравственности, его нравственность в его здоровье, в его инстинктах и функциях…
Взгляд Александра снова остановился на виолончели. Ему захотелось взять ее в руки. Музыка позволяла вернуться в свой внутренний мир, удовлетворяла потребность созерцать в себе самом вечность. По крайней мере освобождала на какое-то время от предметного мира фактов. О, есть нечто, существующее в нас, неподвластное логике и разуму, а все остальное просто случайность! Этот юнец, ищущий истину в снах, в чем-то прав! Мы исчезаем в объективном мире, а он — в нашем созерцании… Всего один-единственный шаг, и впадаешь в самые страшные противоречия… А не опровергает ли он посредством музыки самого себя, того Христакиева, прокурора, каким его знают другие? На эту пропасть он глядел без всяких угрызений совести — тайна наслаждения жизнью состоит в умении наслаждаться противоречиями!.. Он горько усмехнулся и встал.
Прежде чем снять чехол, он взглянул в окно и увидел на горизонте далекую молнию. Сквозь кружевной занавес промелькнуло рубиновое облако такой абсолютной чистоты, что в душе Христакиева что-то дрогнуло и зазвучало си — широкое, но сдержанное, задыхающееся от боли и нетерпения, сжигающее, как страсть.
Жена отложила пяльцы и скрестила на коленях руки.
Виолончель сверкнула корпусом, как огромное насекомое, когда Христакиев, устроившись на низком стуле, опустил смычок.
— Погаси лампу, — приказал он.
Лнтоанета встала, голубиной походкой подошла к круглому столу, надула по-детски щеки и дунула в стекло; следя за ее движениями, он невольно облизнул губы.
Виолончель застонала в темноте и наполнила комнату звуками боли. Единым ударом смычка Христакиев нашел интонацию для первой же фразы. Перед глазами его стояло рубиновое облако…
Одиночество и лихорадочная неудовлетворенность, душевное помрачение, отчаяние. Мир — это бесконечный лабиринт, в котором ум беспомощен… Все вокруг фиолетовое. Это меланхолия… Фиолетовый свет — единственный, в котором душа парит… Как сладостно безнадежен и ровен он — словно огромная река, течение которой даже неуловимо глазом. Неужели так будет до самого конца? Неужели все эти ре бемоль уносятся к мрачным берегам, где поджидает всех страшный Харон? Нет, вот, кажется, какой-то утопающий последними усилиями выбирается из гибельного глубокого течения этой жуткой реки… Душа сопротивляется, не хочет, чтобы ее увлекла и поглотила безнадежность. Она борется, объятая безумной тревогой, бежит, старается выбраться из ледяного течения, искушающего ее вечным покоем, жадно ищет другой луч, другой свет — рубиновый свет облака, далекий горизонт надежды, бескрайний горизонт, откуда взойдет торжествующее солнце!.. О, как она хочет быть свободной и сильной!.. Ее разрывающий сердце крик вылетает из лона инструмента, как из преисподней, и то теряется, то поднимается в неуловимом течении. Душа повсюду, повсюду витает — в комнате, над всем миром, от звездной Вселенной до темных, горячих недр земли — и вот выбралась на спасительный берег, она еще дрожит, озирается, боится, чтобы то, от чего она спаслась, не настигло и не похитило ее. Постепенно она успокаивается нежным адажио в воздушном покое, окружившем ее…
Снова сверкнула молния, и снова Христакиев увидел облако, на этот раз огромное, как гора венецианского стекла цвета вермута. И жену свою увидел, удивленную, зачарованную…
Нет, не этот цвет, а рубиновый. О, и рубин тоже ложь, но он опьяняет. Торжество опьянения! Только оно приближает нас к истине, через опьянение приходит познание, безрассудная сопричастность явлениям… И вот душа пирует, а разум начинает восхищаться и служить ей — изрекает парадоксы, становится остроумным, отказывается от поисков вечной истины… Становится шутом!
Вдруг кружевной занавес сбился в пену в верхней части окна, захлопали оконные рамы, и вместе с ворвавшейся горячей волной над городом затрещал сухой гром, и зеленоватый свет плеснулся в комнату. В тот же миг, будто сраженный молнией, задребезжал на столе медный кувшин и скатерть заколыхалась, словно развевающийся подол платья.
Антоанета кинулась затворять окно. Во вспышке следующей молнии Христакиев увидел ее оголившееся бедро, стройную ногу, пряжку подвязки, холодно блеснувшую на смуглом теле. Натиск бури был так силен, что жена его не могла справиться с окном. Полы ее капота распахнулись, буря разметала их, и они обвились вокруг ее бедер.
Он оставил виолончель и, подойдя к ней, из-за ее спины нажал на обе створки окна и затворил их. Новый, еще более сильный удар грома потряс город, и в блеске молнии Христакиев увидел тонкую, изящную шейку жены. Она испуганно прижалась к нему, и он почувствовал тепло ее трепещущего тела. «Опьянение, которое приобщает нас к познанию…» — промелькнуло у него в мозгу, пока он расстегивал пуговицы на ее одежде. И когда снова блеснула молния и озарила голубоватым светом обнаженное тело жены, напряженное, как смычок, и он встретил ее испуганные, лихорадочно выжидающие глаза, полные сладостно подавляемого ужаса, он с внезапной страстью жадно обнял ее и, целуя плечи, понес ее в спальню…
— О Алекси! — тихонько вскрикнула она, и он уловил в ее голосе такую преданность, которая распалила его еще больше…
В тот же вечер Кольо Рачиков торопливо шагал к дому Дусы.
Еще в четыре часа дня книготорговец Сандев, который, как было известно Кольо, поддерживал связь