Христина пошла к себе в спальню. Спальня показалась ей притихшей, мрачной, словно что-то враждебное притаилось в ней. Ее пугало одиночество. Христина могла бы позвать Цонку, но она не любила золовку — эта курица целый день была безучастна ко всему, даже когда пришли арестовывать ее мужа. И теперь захрапит, как только положит голову на подушку.
Над городом пронесся сдавленный крик и затих. «Сегодня убивали людей, а мне было весело. Может, я сошла с ума?» — сказала она себе, чувствуя, что не может заснуть, и попыталась представить себе, что могло произойти на винограднике. Костадин сообщил или кто другой? Как она не догадалась спросить об этом у Манола? А может, просто не расслышала? Христина вышла в коридор. Дверь на балкон была открыта, и лунный свет проникал внутрь. Снизу доносилось покашливание Джупунки. И она не спит. «Но что мне делать, кроме как ждать их возвращения? Они вернутся на рассвете», — думала Христина, пораженная гробовой тишиной. Не слышно было ни паровозных свистков, ни собачьего лая, одни только лягушки нарушали ночной покой. В животе зашевелился ребенок, напомнив ей о себе, и она принялась думать о нем. Это ее успокоило. Она вернулась в спальню и только к полуночи забылась в тяжелом сне, когда все предположения и все впечатления дня смешались и ее утомленные нервы отказались на что — либо реагировать.
Разбудил ее топот и лай гончих во дворе. Христина открыла глаза и поняла, что проспала. Солнце светило сквозь опущенные занавески, его луч, отраженный в зеркале, плясал на потолке спальни. Вдруг она услышала вопль свекрови, вскочила и в ночной сорочке выбежала во двор. Она увидела въезжавшую через широко распахнутые ворота повозку, увидела и Манола с посеревшим, опрокинутым лицом, услышала, как он сказал:
— Иди, мама, встречай. И ты, сноха, встречай, поглядите, что я вам привез…
Прижимая к вырезу рубашки свою тяжелую косу, Христина толкнула калитку, ведущую во внутренний двор. Повозка въехала и остановилась. Незнакомый крестьянин держал за узду вспотевших лошадей, от которых поднимался пар. С повозки свисало сено, внутри лежало что-то покрытое чергой. Джупунка с воем кинулась к повозке, сорвала чергу, и Христина увидела распухшее, начавшее чернеть лицо Костадина, полуоткрытый рот, скованный невырвавшимся криком, и рядом с ним изуродованное, окровавленное лицо отца…
Из тысяч крестьян (никто не мог знать их числа) одни бежали к своим селам, другие потерялись в кукурузе — она укрывала их от пулеметных и ружейных пуль, третьи кинулись к остановившемуся поезду, чтобы, смешавшись с пассажирами, вернуться домой. Лишь какая-то сотня повстанцев, среди которых были Грынчаров и Сана, торопливо шагали по крутой каменистой дороге, ведущей в Горни-Извор, надеясь, что в других местах восстание удалось.
Преодолевая подъем, они шли согнувшись, с пустыми сумками, многие без оружия или без патронов, оборванные и озабоченные. Большинство было из сел Равни-Рыт и Выглевцы. Лунный свет купал землю в своем недвижном море и придавал веренице людей фантастический вид. Оружие сверкало, все лица казались одинаково знакомыми и незнакомыми.
На этом восстание закончилось — о том, чтоб снова организовать крестьян, разбитых в бою, нечего было и думать. Перед глазами каждого стояли картины разгрома, а в ушах все еще отдавалось эхо орудийных выстрелов. Фугасы с воем крушили вековые буки в Симановском лесу, пулеметы состригали листву, кавалерийские набеги на Звыничево окончательно сломили сопротивление повстанцев, обойдя их с севера и перерезав путь отступающим к Гайдари и Босеву.
Была одна решающая минута, когда можно было в стремительной атаке захватить артиллерийские орудия, оставшиеся без прикрытия, когда они прямой наводкой били по лесу, но попытка не удалась — люди были напуганы и не решились на это. Как ни взывали к ним, как ни подбадривали, они продолжали лежать на гребне холма, за которым начиналась голая поляна, и думали только о том, как бы поскорее миновать ее и спастись бегством. Сперва они отступали поодиночке, затем десятками, а под конец кинулись бежать уже все разом.
Да, восстание закончилось, хотя и не совсем. Его должны были закончить теперь христакиевы, шпицкоманды в полицейских участках, в казармах, в судах и тюрьмах. Болото господина прокурора, взбаламученное кровью и слезами, таким образом, должно было существовать еще какое-то время… Могла ли иметь значение какая-то частная и кратковременная победа при сложившихся обстоятельствах? Имели значение только степень народного сопротивления, сам факт восстания, его размеры и количество пролитой крови.
Тот самый Кондарев, который когда-то пытался представить себе этапы революции и философствовал на сей счет в своей каморке, теперь тоже стал одним из ее фактов. Подтверждалась правота его понимания хода революционных событий, и это казалось поразительным: будто до вчерашнего дня он не допускал, что разгром восстания может стать реальностью, потому что все же верил в победу. Те, кто шли с ним, едва ли сомневались в успехе и не могли понять суть дела так, как понимал ее он. Теперь они, кроткие и молчаливые, выжидали, чтобы увериться, что в других местах не восставали. И, поняв, что обмануты, проклиная тот час, когда решились на борьбу, они спросят с него за это. И появится тот мужик со свиньей и снова выскажет вековую мудрость свою: «Один господь бог над нами да черная земля под ногами», — и отвернется от него, стерпит позор и муки, чтоб сохранить себе жизнь, поле свое, детей своих, и, сломленный рабской неволей, придумает новую мудрость. Большинство этих людей узнали Кондарева только сегодня, однако среди них были и коммунисты, с которыми он работал, и он не знал, следовало ли рассчитывать на их поддержку.
Что он скажет им в ответ, как подбодрить и утешить их? Может ли он им сказать, что залог окончательной победы в пролитой ими крови, и поймут ли они его?
Топот ног возвращал Кондарева к действительности, однако он слышал его лишь иногда, а потом опять уходил в свой внутренний мир. В действительности он подводил итог собственной жизни, проверял, насколько его выводы верны, и искал новые силы, прежде чем наступит конец. Достаточно ли было пролитой крови и не опровергнет ли жизнь его теорию силой нравственного начала в человеке? В таком случае он заблуждался и заплатить за это должен самой страшной ценой — смертью и признанием того, что все было безумием, а его жизнь — обманом и злом для других, мертвой водой, выплеснутой на живую плоть народа.
— Пусть нам не удалось, но другим-то определенно удалось. Выше головы! — сказал кто-то, и он узнал по голосу Менку. Одноглазый шел справа от него, закинув ружье на плечо, как дубину; здоровый глаз дерзко горел, мертвый темнел под кепкой. Сегодня он сражался с истинным вдохновением и чудом остался невредим. Его сосед ответил с насмешкой:
— Опять нам труба, как девятого июня.
— Не скажи! Революция только начинается, вспомни — ка, что было в России, дяденька!
— Вот как нагрянут они со своими резаками ранним утречком в село, увидишь.
— У нас под носом Балканы. Чихал я на них! Народ непобедим!
Одноглазый говорил без умолку, остальные молчали. Темные тени, идущие в неизвестность… Возможно, Христакиев прав: болото останется неизменным во веки веков, но и надежда останется вечной…
Когда они входили в лес, он увидел впереди себя Сану. Тот шагал, просунув руки под ремень висевшего на шее ружья, словно надев на себя ярмо. Возможно, он думал об убитом им старшем приставе, о том, что и его завтра ждет тюрьма или виселица и путь назад для него навсегда заказан. Кондарев почувствовал, как повеяло от Саны неприязнью и одиночеством, но скоро забыл о нем.
Белые осыпи и тени — как черные кружева. Плеск воды в близком овраге манил жаждущие, потрескавшиеся губы, грязные от пыли и пота лица. Те, у кого были фляжки, пошли за водой, остальные присели в стороне, закурили и стали тихо переговариваться.
Кондарева не переставало мучить чувство собственной вины. Страшный день, казалось, еще не кончился и терзал его, как хищный зверь. Он не мог забыть погибших товарищей, видел, как кавалеристы рубили их саблями на Звыничевском лугу; навсегда запомнятся ему последние минуты Шопа, его русый вихор, потонувший в луже крови у железнодорожного полотна, рядом с разбитым пулеметом; взятого в плен в поезде майора, раненного в живот, который сдвинул три стула в зале ожидания и лег молча, не обращая внимания на происходящее вокруг; лежащих в разных позах крестьян на крутом каменистом склоне,