дружиной вступил в бой, он поразился тому, что каждый рыцарь, перед тем как сразиться со своим противником, громко выкрикивал свое имя: «Анри, Анри де Мондвиль!.. Матье де Виланкур!.. Ронсуа!..»
Кто научил их этому? Они называли свои имена, чтобы показать, что ставят на карту свою честь. Один за другим падали они, но не отступали. Падали их оруженосцы, обращались в бегство наемники- туркопулы[12], греки, армяне, но сами рыцари, похожие на железные статуи, продолжали биться до тех пор, покуда держались в седле… И под конец Сибин увидел в великолепии солнечного заката, как синий плащ императора Балдуина и его сверкающие позолотой доспехи исчезают среди леса копий, мечей, секир и щитов, в затихающем грохоте боя, среди отсеченных рук и голов, валявшихся на земле вперемешку с телами убитых… Если тридцать тысяч этих людей взяли Царьград, каковы же были они у себя на родине?
Стоило притронуться к тоненькой корочке, затянувшей рану, как вновь хлынула кровь, заколотилось сердце, сон отлетел, грудь сдавило бессильным гневом и перехватило дыхание. Князь ворочался в постели, усилием воли отгоняя прочь черную стаю забот. Сатанаил проник в божью обитель, несмотря на бдения отшельников в верхних скитах, решив этой ночью истерзать его. «Коли так, отмахнусь от всех своих тревог, докажу, что не боюсь тебя, — решил князь. — Котра, царство ей небесное, давно мертва. Коль скоро она не воскреснет, к чему горевать? Клонится к гибели род мой? Пусть! Всё, что есть плоть, преходяще. Но дух мой жив и не поддастся козням твоим. Что до французских рыцарей — они тоже плоть, облаченная в железо. Плоть их умрет, железо съест ржавчина…»
Князю казалось, что он говорит с самим Сатанаилом. Если хочешь сохранить спокойствие, не противоречь ему, и он оставит тебя, сраженный твоим безразличием. Всегда, когда он бывал вынужден прибегнуть к этому средству, князь горько усмехался, ибо выходило, что безразличие — лучшее средство защитить свою шкуру и свой покой. Пружины воли расслабляются, умиротворенная душа плывет, как ладья без весел и ветрил. Пусть Господь позаботится о своем рабе, пусть смилуется над ним или покарает, но оставит его в покое, ибо живет раб в вечном неведении, да и в конце концов… пора спать.
5
Эрмич пробудился в одно время с князем. Оба обладали даром и во сне отмерять часы необъяснимым чувством времени, этим таинственным механизмом, продолжавшим безошибочно и бесперебойно работать и в спящем мозгу. Он покашлял за дверью, и Сибин позвал его, чтобы тот помог ему одеться и прикрепил к сапогам железные крючья.
— Дикие коты мяучат вовсю, — сказал Эрмич.
— Февраль — месяц свадеб, — отозвался князь и подумал: «Сатанаил сейчас играет своим хвостом, понуждая совокупляться людей и животных».
Он взял свой лук, колчан со стрелами.
В тусклом свете заходящего месяца поблескивали серебром заиндевелые перила деревянной лестницы. Покатые кровли монастыря и скитов уходили всё ниже, белея коркой затвердевшего снега. Из черных труб валил дым — монахи уже вылезли из-под грязных козьих шкур и дерюг, разжигали огонь в очагах. Тропинка шла прямо вверх, потом делилась надвое. Князь двинулся по той, что вела вправо, к кельям отшельников, и обрывалась у скалистого утеса. Он прошел мимо прикрытой рогожей ниши в скале. Отшельник ещё спал. В нос ударила вонь, перемешанная с дегтярным запахом дыма. Божьих угодников тут было не много — три темные ниши подряд были пусты. Перед четвертой лежали дрова, рогожа там сдвинулась, и показалась чья-то всклокоченная голова.
— Во имя Отца и Сына!
— Я человек, — сказал Сибин.
— Прочь, Сатана! — взревел пустынник.
Князь прошел дальше, обитатель кельи испуганно заскулил.
На скалах синевато поблескивал лёд; наверху, где вспыхивали, готовясь погаснуть, звезды, темной тенью нависали громады гор. У последней, необитаемой кельи, тропинка кончалась. Князь укрылся в нише. Следовало дождаться рассвета.
Скоро забьют к заутрене клепала. Смолкнет воркованье влюбленных филинов и мяуканье диких кошек. Филины и огромные совы, отогревавшиеся на монастырских трубах, попрячутся в гнезда, а стаи ворон взлетят над скалами, облегченно крича после бессонной ночи, сделавшей многих из их сестер добычей филинов. Куницы и дикие кошки будут дожидаться в норах, пока теплые лучи солнца обогреют их, голодные орлы начнут отряхиваться перед тем, как вылететь на охоту. Движение, созданное Сатанаилом, не приостанавливалось ни днем, ни ночью. Оно лишь видоизменялось на свету и во тьме: те, кто спал ночью, становились добычей тех, кто бодрствовал, и наоборот. А Бог оставался лишь как утешение, уверовать в которое можно, только если счесть его великим шутником.
Перепуганный отшельник хриплым, простуженным голосом исступленно голосил тропарь. Князь терпеливо ждал рассвета, время от времени поглядывая на утес. «Пока я подстрелю орла, Сологун может уже испустить дух, — думал он. — Впрочем, я здесь не столько ради него, сколько для того, чтобы отогнать мысли о Бориле, развлечься… В самом деле, чем буду я жить, когда у меня ничего не останется? Охотой? Надеждой на брата? Ежели моя голова уцелеет до его возвращения… Да и какая это надежда? Сыновья Асена начнут резать Бориловых половцев, а половцы — нас… Проклятье висит над нашей страной. Она проклята нашими прадедами — теми, коих перебил Борил, приведя из Брегалницы свои славянские полчища».
Каждый раз, когда мысль обращалась к прошлому, князь приходил в ярость, и это мешало ему воспринять Бога. Тихонько потопывая в холодной нише, чтобы согреть ноги, он искал, чем бы отвлечься. Стал пристально вглядываться в скалу, уступом нависшую над кельями. Ему казалось, что он различает там спящего орла. Глаза постепенно отделили силуэт птицы от камня, потом наконец явственно блеснула спина орла. Следовало выждать ещё несколько минут и стрелять, пока ещё не совсем рассвело, а то орел заметит охотника. Князь вынул из колчана длинную охотничью стрелу, натянул тетиву. Клепала в монастыре заблаговестили. Залаяли внизу, в деревне, собаки, закукарекали петухи, заскрипел колодезный ворот. В ущелье, среди заиндевевшего леса, молчали под снегом монастырские водяные мельнички.
Перед тем как спустить стрелу, Эрмич всегда произносил шепотом: «Во имя Отца и Сына…» Князь же никого не призывал на помощь. Он доверял лишь собственной руке и глазу.
Первая стрела пролетела выше птицы. Звон тетивы заставил её поднять голову, и князь уже ясно различал изогнутый клюв, вытянутую в гордом возмущении шею, твердую линию крыла. Он прицелился чуть вбок от орла. Натянул тетиву, украшенные перламутром концы лука сблизились, и стрела с глухим звуком вонзилась в птицу. Орел подпрыгнул, забил крыльями и с пронзительным криком исчез в ущелье…
Эрмич, который должен был стоять внизу, подберет его. Князь повернул назад прежней дорогой. Когда он вступил на монастырский двор, солнце уже взошло. Перед дверью, зажав коленями ещё живого орла, Эрмич безжалостно выщипывал и раздавал монахам маховые перья, которыми они станут переписывать богомильские книги и жития…
6
Падал мягкий, теплый снежок, небо стало выше и прозрачнее. Мутный солнечный диск то выглядывал из-за дымки облаков, то прятался вновь. Февральское утро, столь хмурое поначалу, когда сани, всадники и пешие слуги покидали Преслав и сердце князя сжималось от мрачных предчувствий, теперь было залито светом. Всё незаметно переменилось уже к полудню, белые от снега кони и люди вдруг приободрились, словно лишь сейчас заметили и ощутили приветливость февральского дня. Даже колокольчики на упряжи болярских коней звенели радостью, весело скользили украшенные ликом Богородицы сани, в которых ехала, тихонько потряхиваясь на толстых коврах, болярышня в медвежьем тулупе. Слуги стояли на полозьях болярских саней либо бежали рядом, перебрасывались шутками, смеялись. Похрустывал снег, в высоком