я попросил свою названую сестру встретиться со мной у автобусной остановки на Фулем-роуд. Обычно я предлагаю это девушкам (или самому себе), потому что, если они не приходят, ты можешь просто вскочить в автобус, как будто именно автобуса ты и дожидался, как будто только о нем и думал, — вместо того чтобы одиноко торчать у всех на виду на углу тускнеющих и вымирающих улиц. Урсула приехала. Она спрыгнула с «четырнадцатого» далеко на мостовую, ее маленькое тело качнулось вперед, выпрямилось и застыло, как у тренированной гимнастки, после чего она побежала через дорогу мне навстречу. Мы неловко обнялись, потом отступили на шаг назад, чтобы хорошенько разглядеть друг друга в уличном свете. Челка до половины лба, большие бледные глаза, несообразно выдающийся нос, покрасневший от холода, тонкое, но открытое, не слишком угловатое лицо; она выглядела так, словно еще не достигла половой зрелости, — неполовозрелой; я чувствую, что если переспал бы с ней (такие мысли невольно проскальзывают в уме), то это вызвало бы длительную острую боль, с которой мне пришлось бы нянчиться всю оставшуюся жизнь. («Трахается она с кем-нибудь?» — внезапно подумал я, и меня пошатнуло, и тошнота подступила к горлу. Нет уж. Возможно, она еще и не знает, что это такое. И, надеюсь, никто никогда ей не расскажет. О боже, как я тоскую по своей сестре. Об этом ей тоже никто никогда не говорил. Жизнь ее, может, уже и трахала, но мужчины вряд ли. И я этому
— Послушай, ты прекрасно выглядишь, — сказала Урсула. — Для жлоба.
Мы отправились в шумное, похожее на зимний сад местечко, расположенное в двухстах ярдах от остановки на Фулем-роуд, местечко, где высокие, статные законодательницы и законодатели мод обращаются с тобой как со старым приятелем, подавая тебе еду и принимая плату. Там так принято. Мы встали в короткую очередь, исключительно из парочек: мужчины в джинсах и их куда более пышно разодетые и пестро выглядящие подруги. Как вам известно, я не люблю парочки (воспринимаю их как личное оскорбление), однако нам с Урсулой пришлось притвориться парочкой, и через пять минут мы уже были внутри, а через десять заняли два места за свободным столиком на четверых. Буквально тут же поджарый молодой человек с бровями как две зубные щетки плюхнулся на стул напротив. Я возмущенно обернулся к нему, и наши глаза встретились. «Нарывается», — подумал я, но молодой человек сказал: «Привет. Чего сегодня желаем?» — и вытащил желтую книжечку из нагрудного кармана.
— Немного вина, пока мы думаем. Красного. Бутылку.
— Я не буду пить, — сказала Урсула.
— Ну и что? — спросил я.
Официант мрачно кивнул и исчез.
— Неприятно, что они себе такое позволяют, — сказал я.
— А что он такого сделал?
— Сел рядом с нами. Кто он такой? Официантишка. Не желаю, чтобы официанты сидели рядом со мной.
— Послушай, Рыжик. Он был вполне симпатичный. К тому же интеллигентный.
— Да? Тогда почему он работает халдеем в такой дыре?
— Чиппи, чиппи, чиппи, — сказала Урсула.
(Кстати, вы знаете, что значит «чиппи»? Я знаю. Это значит, что вы не хотите быть бедным заурядным уродом. Вот что значит «чиппи».)
— Еще бы, — сказал я.
Урсула воспользовалась этим моментом, чтобы снять свое байковое пальто; это толстая, студенческого вида вещь, и я знал, что без нее ощущение присутствия Урсулы сократится на две трети. Из темного платья с цветочным рисунком (чистого, неглаженого, бесформенного, совсем не зимнего) теперь торчали ее худые ноги без чулок и худые, оттененные золотисто вспыхнувшим в свете ламп пушком запястья. Когда она потянулась, чтобы повесить пальто на украшенную завитушками вешалку, ее легкое, как дымка, платье задралось, обнажив узкие бедра Бемби. Видите? Она действительно моя сестра, и ей действительно лет десять.
Я открыл третью пачку сигарет за день и разлил вино, довольно любезно принесенное нам дерзким официантом. Сексуальная молодежь вокруг нас засмеялась и зашушукалась.
— Эй, Терри! — сказала Урсула. — Что-то ты и вправду сегодня нервный.
— Знаю. Посмотри на мои руки.
Урсула только что вернулась после уик-энда, проведенного дома с родителями. Мы поговорили об этом безопасном и на первый взгляд приветливом месте (когда-то я частенько туда выбирался. Но больше я туда не езжу, не ездит и Грегори. Мне вообще больше никуда не хочется ездить: я боюсь, что-нибудь может случиться за моей спиной. Так или иначе, этот дом вызывает у меня ужас). Судя по всему, лодыжка отца зажила после его пресловутого падения с крыши амбара; теперь он заявляет, что никогда еще не чувствовал себя таким проворным. К числу последних приключившихся с ним историй относились его перепалка — и последовавшая затем потасовка — с местным леваком-викарием, его новое страстное увлечение комнатным кегельбаном, его вторая за этот год полоса чудовищного транжирства, его третье по счету утреннее покушение на семидесятилетнюю уборщицу и его решение поставить вигвам в главной гостиной.
— Боже мой, все нынче кругом разваливается, — сказал я. — Полагаю, он и в самом деле немного того, разве нет?
Выражение лица Урсулы — такое же, как и у меня, выражение рудиментарного веселья — не изменилось.
— Конечно. Он всегда был с чудинкой. Да и все мы тоже. Ты счастливчик, Рыжик.
— Ох, вот уж кто с чудинкой, так это я. Я много об этом думал. Но ты крутая девчонка. И чего странного, что крутые люди сходят с ума. Они и так все сумасшедшие.
— Вот поэтому-то ты и счастливчик — ты совсем не крутой.
— Нет, теперь и я тоже.
— А вот и нет.
— Кто же я тогда?
— Жлоб.
Ошибаешься. Никакой я не жлоб. Я знаю абсолютно все о классовых различиях и о том, как их можно определить. Я присутствовал в тот исторический вечер пять лет назад, когда сидящая сейчас напротив меня девушка вошла в телевизионную комнату Риверз-холла, где вся семья смотрела сериал о слугах довоенной поры и об их хозяевах, и бездумно свернулась клубочком на коленях своей няни. Няня (давно уволенная) даже не пошевелилась, почувствовав груз своей четырнадцатилетней подопечной. Ничто в мире не заставило бы их оторвать глаза от экрана! Я знаю абсолютно все о классовых различиях. Я говорю «софа», «перец с солью», «что?», «уборная», «прислуга» (если бы захотел, я бы даже мог говорить «зад» вместо «жопа»). Когда мне было четырнадцать, я натолкнулся в одном журнале на викторину: идея состояла в том, что всякий, кто отвечал на ее вопросы, мог тут же определить уровень своей крутизны. Будучи серединкой на половинку — да, я наклонял тарелку с супом от себя; нет, я никогда не наливал в чашку молока, прежде чем налить чай, — я полагал, что и в самом деле вырасту очень крутым. Последний вопрос касался того, какое имя вы дали своему ребенку или могли бы дать, если бы у вас были дети (это было еще тогда, когда люди были в состоянии прокормить и вырастить своих детей). Как бы вы назвали своего сына: а) Себастьян, Кларенс, Монтегю или: б) Майкл, Джеймс, Роберт или… Когда я уже изготовился поставить решительную галочку против пункта «б» (пункт «а» — дерьмо — не заставил меня попасться на удочку, я пробежал глазами пункт «в», в котором значилось: Норман, Кит, Терри), шариковая ручка, звякнув, выпала из моих пальцев. Так, значит, мой папуля был жлоб. Что же изменилось? (Неужели вы по- прежнему думаете, будто все это что-то значит — классовые различия и так далее? Ни черта. Все это чушь. Чушь.)
— Знаешь, жлобы теперь тоже едут крышей, — сказал я.
— Ничего подобного, — ответила Урсула.
— Да нет же, едут. На что это похоже? — тупо спросил я. — Люди уходят из дома, заканчивают учебу, перебираются в город, устраиваются на работу и все в этом роде, да? Я занимаюсь этим вот уже много лет и до сих пор не могу сказать, на что это похоже. Есть нечто…
— Но и я пока не знаю откуда. Ведь я все еще учусь. А ты что об этом думаешь? Может, все дело в нервах?