Кто обворовал его? Чья это вина? Или он отказался от него сам? Пока мы с вами, дети, бросались навстречу морскому прибою, грозе, солнечному свету, он оставался меланхоличной манящей фигурой на берегу, потерянно бродящей по хрусткой гальке. Таким я тебя вижу, Теренс, — я, вобравший твое прошлое, его пафос и его страхи. Но теперь твое прошлое совершенно никому не нужно, это только помеха, поношенное платье, хлам; твой пафос труслив и унизителен, это нечто слезливое, банально-слащавое. Вот почему у тебя нет друзей или кого-нибудь, кто мог бы тебя защитить; вот почему от тебя не будет никакого проку ни на работе, ни где-то еще; вот почему ты такой психованный, почти сумасшедший; вот почему ты лысеешь и у тебя выпадают зубы; причина этого лежит в смеси жалости к себе, отвращения к себе и самолюбия — и вот почему никто тебя не любит.
Еще несколько штрихов: 1. Его безалаберность. Вполне привычная картинка — сидящий Терри елозит сигаретой в до блеска вымытой пепельнице. Где в конечном счете оказывается пепел? На полу, на стуле, у него на коленях, в волосах, ушах? 2. То, что можно было бы назвать растяжимостью норм его личной гигиены. Он плещется в ванне не больше двух-трех раз в неделю, хотя всегда, и с неизменной жизнерадостностью, по пятницам. Совершенно уверен, что от него пахнет. Пожалуйста, обратите внимание на удушливую вонь из его комнаты. 3. Его прогрессирующий алкоголизм. Напитки, против которых я ничего не имею и обычно держу дома, включают шампанское, «тио пепе», легкие ликеры и некоторые дорогие вина. И чем в результате забита моя квартира? Пивом, отвратительной дешевой бурдой, «ячменными винами», домашним шерри, бросовым спиртом — и Теренс, который, рыгая, в тоске, мечется, как загнанный зверь, натыкаясь на мебель и углы. 4. Его наглая праздность. Он один из тех, кто всегда питается готовыми продуктами, — я никогда не ем дома, — но разве он хоть раз выбросил после себя грязные банки, вымыл за собой посуду? Он из тех, кто ходит в рваной одежде, покрытых коркой грязи башмаках, с ног до головы усыпанный перхотью, но разве он хоть когда-нибудь воспользовался пылесосом? (Представьте также мое изумленное омерзение, когда что-то из груды его грязного белья вторгается в опрятную галактику моих вещей.) 5. Его пагубное пристрастие к наркотикам. Поскольку он
Почему он просто не уберется прочь? Убирайся. Убирайся, Терри. Убирайся из моей комнаты, моей квартиры, моего города, моего мира, моей жизни и никогда не возвращайся назад.
5: Май
I
Лето уверенно прокладывает себе дорогу, что означает: я уже два года как совершеннолетний. И впервые передо мной начинает брезжить какая-то слабая надежда. Я просыпаюсь рано в своей глядящей на север кровати, курю и наблюдаю за тем, как утренние тени меняют свои очертания на крышах домов. По вечерам я читаю и пью, сидя за своим письменным столом, пока последние остатки дня не исчезают из комнаты. Потом иногда напоследок выхожу прогуляться, поглазеть на иностранцев. Мне кажется, что я мог бы вынести большую частицу этого бремени — быть может, ненамного, но большую. В эти дни, даже в часы пик, улицы имеют какой-то целеустремленный вид; каждый с готовностью потворствует смене сезонов — трюку, с помощью которого мир хочет убедить нас, что все начинается снова.
Утром прошлой субботы я выбрался на уличный рынок на Портобелло-роуд в поисках дешевого электрического чайника, чтобы держать его у себя. (Грегори чертыхается, когда я рано начинаю шебуршиться на кухне. Говорит, что ему необходимо выспаться. Большое дело. А кому не надо? Даже мне.) Замудоханный хиппи, которого я уже не раз видел, тоже был здесь. Он стоял рядом со мной, у лотка лудильщика, с двумя небольшими, плоскими, перевязанными веревкой чемоданами. «Инструмент покупаете?» — спросил он у замотанного в шарф египтянина за прилавком. Нет, они никогда не покупали инструменты. Никогда! Трясущийся, обезвоженный организм замудоханного хиппи выразил род протеста; на его растрескавшихся губах запеклись кусочки блевотины и непереваренной еды (а я-то еще считал, что
— Итак, попытаюсь угадать, чего вам хочется, — сказал мистер Стэнли Телятко, секретарь регионального профсоюза, своим бесконечно невозмутимым и зловещим голосом.
— И чего же мне хочется? — спросил я.
— Вам хочется стать помощником старосты ячейки печатников, — продолжал Телятко, мельком взглянув на мистера Годфри Иа, замсекретаря регионального профсоюза.
— Почему же мне этого хочется?
— Потому, черт возьми, что вы не хотите, чтобы вас уволили.
Услышав это, я занервничал. Диспозиция на данный момент такова: я сижу в своем закутке с полным ртом жевательной резинки, дымя как паровоз, нацепив по скрепке на каждый ноготь (и засунув в жопу линейку).
— Правда?
— Без вариантов. Три года, не больше, до перевыборов, а тогда вам даже светит стать старостой, если только чего-нибудь не учудите. По нашим меркам, это долго, у нас уже тоже были сокращения.
— Двадцать процентов по всему региону, — сказал мистер Иа.
— Правда ли, мистер Телятко, — спросил я, — что, если мы вступим в профсоюз, парочку из нас собираются вышвырнуть?
— Само собой. По крайней мере двух из пяти специалистов по продажам вышвырнут, это точно. Их необходимо вышвырнуть, чтобы остальные могли получать предусмотренные профсоюзом ставки. Если бы они уже состояли в профсоюзе, с ними никто ничего не мог бы сделать. Вот почему теперь вы хотите поработать на нас. Поработайте для нас, и вам не грозит оказаться на улице, когда ваша контора вступит в союз.
— Неужели? И Джон Хейн обо всем этом знает?
— Это кто такой? — рассмеялся Телятко.
— Джон Хейн, завотделом.
— Вот как?
В этот момент мистер Иа, которому чрезмерное ожирение явно мешало дышать, вытащил из оттопыренного накладного кармана записную книжку и сказал:
— Как насчет специальной подготовки?
— …А что? — спросил я.
— Вы подготовленный специалист?