куртуазность, и чувствовал себя одновременно шикарно и дерьмово, пока мы поглощали не приправленный маслом салат из свежих овощей, тонко нарезанную поджарку и старый сыр. Я настоял на том, чтобы заплатить за вино, которого мы заказали две бутылки, из которых она выпила два стакана.

После этого, под искоса наблюдающим за нами солнцем, мы пошли на Квинсуэй в поисках чего- нибудь легкого, что можно было бы взять домой к ужину. Мы удачно купили пару пирогов в пластиковой упаковке, но я почувствовал, что Урсула начинает нервничать и дергаться из-за всей этой жары, грязи и шума, и мы вернулись домой, где провели остаток дня в комнате Грегори (думается, это вполне нормально, учитывая наши родственные отношения. Какое-то время я старательно провоцировал в нем параноидальную реакцию на мое присутствие. Вряд ли это сработало. Так или иначе, это было слишком утомительно, и теперь уже я снова параноидально реагирую на него), листали газеты и смотрели его телевизор. Часов в семь Грегори вернулся. Он выглядел более усталым и раздраженным, чем когда бы то ни было (просто приятно посмотреть), никак особенно не отзываясь на присутствие Урсулы. Внезапно он показался совершенно безобидным — и когда обронил пару слов насчет того, что хочет соснуть, это прозвучало абсолютно естественно и безобидно, и мы с Урсулой разошлись по своим комнатам внизу. Без дрожи в голосе могу сообщить, что потом мы слушали пластинки и болтали, пока не пришло время ложиться (даже забыли про пироги). Я первый пошел в ванную: когда я вышел, она сидела на кровати, очень близко, поджав ноги как индианка, в бледно-серой ночной рубашке, складки которой дымчато переливались. Она потянулась ко мне, я нагнулся, и она чмокнула меня в щеку.

— Кстати, зачем ты это сделала? На память?

— Это все голоса.

— Какие голоса?

— Ну, которые у меня в голове.

— Выходит как бы, что это они тебе подсказали?

— Нет, они никогда ничего не говорят. Но и никуда не деваются.

— Ты все еще слышишь их?

— Иногда.

— Бога ради, никогда так больше не делай. А если голоса снова начнут тебя доставать, просто приди и скажи мне.

— И что ты сделаешь?

— Скажу, чтобы заткнулись.

— Они не послушают.

— Послушают — увидишь.

— Спокойной ночи, Рыжик. Ой, я ведь больше никогда не должна называть тебя Рыжиком, верно?

То, что Урсула съехалась с нами, положительно сказалось буквально на всем. Одна особенно обнадеживающая деталь, конечно, состоит в том, что она замудохана, явно очень замудохана, гораздо замудоханнее, чем, к примеру, я, возможно (кто знает?) замудохана окончательно, раз и навсегда; не важно насколько замудохан я, она всегда будет чуть более замудоханной: факт, что мне никогда не стать таким же замудоханным, как она. Это хорошо. К тому же Урсула замудохана совершенно на иной лад, чем замудохан я. Все во мне наглядно выдает мою замудоханность — мое лицо, мое тело, мои волосы, мой хер, моя семья. В Урсуле же, напротив, ничто не выдает ее замудоханности: ни внешность, ни способности, ни социальное положение, ни привилегии. Все это явно не относится к категории замудоханности, однако Урсула, Урсула Райдинг, моя названая сестра, замудохана. За-му-до-ха-на. Это тоже хорошо.

Почему? Помните тот день в школе, когда вас застали, поймали за тем, что вы делаете… поймали за тем, что вы воруете деньги на обед у мальчиков, снявших пиджаки перед уроком труда, поймали за тем, как вы мажете дерьмом дверную ручку класса в предвкушении того, что замысел удастся и вошедший учитель будет в экстатическом отвращении стряхивать дерьмо с руки, поймали за тем, как вы царапаете сортирные непристойности в дневнике соученика-жиртреста (21 апреля: Сегодня ночью кончил; 22 апреля: Снова трахнул свою сестру; 23 апреля: Украл еще 5 фунтов у мамаши), когда вас застали, помните, как страстно вам хотелось одного — не того, чтобы вас отпустили, даже не того, чтобы признали невиновным, когда вы стояли один, облитый грязью, перед классом, а приятели, рядами сидевшие у вас за спиной, наслаждались разделяющей вас чертой, как наслаждались бы и вы, и, казалось, издевательски единодушно кивали, одобряя все ожидающие вас школьные и посмертные ужасы? Помните, как страстно вам хотелось, чтобы рядом оказался такой же виновный, как вы, связанный с вами глубоко въевшейся грязью, обреченный разделить ваш позор? Вспомните.

Теперь у нас есть правило (у меня и Урсулы), что стоит ей начать страдать от беспредметного беспокойства, или стоит сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к только что сказанному, или стоит предложить сделать что-нибудь невозможное, несообразное, словом, какую-нибудь чушь, или стоит ей запереться в ванной, бормоча через дверь явно выдуманные отговорки, или стоит расплакаться без всякой на то причины, заметной мне, — один из нас произносит «без башни». Я предупреждающе говорю «без башни», или она застенчиво говорит «без башни», или мы оба негромко напеваем «без ба-аш-ни», и это позволяет деликатно перекинуть мостик между тем, как вещи представляются ей, и тем, каковы они на самом деле. Для меня это расстояние — неглубокая канавка, которую может перепрыгнуть любая лягушенция: я вижу вещи такими, как они есть, а они ужасны. С этим сознанием я живу. Урсуле вещи видятся не такими, какие они есть, но все равно ужасными. Однако достаточно мне предостерегающе прошептать «без башни», как они сразу же перестают казаться ужасными.

Могу ли я ей помочь? Заботит ли меня это? На самом деле меня не заботит, могу ли я ей помочь, и это очевидно. А как я могу помочь, если меня это не заботит? (Меня это все равно заботит, но это другое дело.) Я открыто признаю, что большая часть времени уходит у меня на злорадное раздражение при виде такого дурманящего, беспомощного солипсизма (да, Урсула ведет себя совершенно по-идиотски. Девушка в моем вкусе). Моя сестра была некрасива и небогата и держалась абсолютно нормально вплоть до самого убийства — с действительно образцовым благоразумием она восприняла даже шокирующе безумный опыт собственного убийства: никакой отчужденности. Между тем достаточно любой ерунды, чтобы почувствовать отчужденность Урсулы. Любой мудила может ввергнуть ее в это состояние. Увитые плющом кладбища забиты теми, кого можно обвинить. Думаю, она просто сумасшедшая!

Прошлой ночью я видел ее сумасшедшие титьки. Они сумасшедшие, но красивые, как она, — увы, не как я. Ну, давай, видишь — я тоже гибну. Вспомните. Вспомните и простите.

II

Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.

Грегори

Июль очень жаркий, вонючий и скучный и не заслуживает, чтобы я уделял ему много внимания.

Мир понемногу раскаляется. За этот месяц я уже видел, как погибло три (!) старика — просто упали ничком на улице, чтобы уже больше никогда не встать. Обычно они боялись зимы, теперь по их души приходит лето. Мир достигает точки кипения. В эти дни даже страшно открывать газету: все новости — о катастрофах и разрушениях. Люди теряют самообладание; жлобы побеждают на всех фронтах; чтобы выжить, каждый готов стать еще гаже. Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.

Записки из ежегодника одного художника…

июля, вторник. Галерея мне осточертела. Нестерпимо напряженная, полная влажных выдохов сценка с миссис Стайлз: чего стоят одни ее толстые веснушчатые руки, густо

Вы читаете Успех
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×