снова опустил веки.
Через четверть часа он открыл глаза и слабеющим голосом произнес:
— Сегодня на почту придут деньги, Федор Иваныч… Жалованье и аренда за треть…
— Точно так, ваше высокопревосходительство…
— Нельзя ли оформить, чтобы и это Настеньке, а не детям?
— Уж поздно, ваше высокопревосходительство.
— Жаль… жаль… — коснеющим языком пролепетал старик. — Так пусть одной Анне… Ну, ступайте… Подремлю, — прибавил он чуть слышно и закрыл глаза.
Федор Иваныч и Настасья вышли за двери.
Когда через несколько времени они заглянули в спальню, грозный адмирал уже заснул навеки с спокойно-суровым выражением на лице.
Кукушка в столовой прокуковала три раза.
В шторм
Посвящается Наташе
— Барин, а барин! Лександра Иваныч! Ваше благородие!
И с этими словами Кириллов, вестовой мичмана Опольева — маленький и приземистый, чернявый молодой матросик, с сережкой в ухе, расставив, для сохранения равновесия, ноги врозь и придерживаясь, чтобы не упасть, одной рукой за косяк двери, — другою слегка дергал ногу мичмана, который крепко и сладко спал в своей маленькой каюте, несмотря на стремительную качку, бросавшую корвет «Сокол», словно мячик, на волнах рассвирепевшего Атлантического океана.
В ответ ни звука.
Барин был соня и, по выражению вестового, «вставал трудно».
И Кириллов, хорошо знавший, что его же «заругают», если барин хоть на минуту опоздает на вахту, после паузы снова дергает мичманскую ногу, но уже сильней и решительней.
— Ваше благородие! Вам на вахту! Лександра Иваныч! Извольте вставать!
— К черту! — раздался сонный окрик из койки.
— Никак невозможно… Лександра Иваныч!
— Я умер! — промычал мичман. — Брысь!
И, отдернув ногу, которую теребил вестовой, Опольев натянул на себя одеяло и повернулся на другой бок, готовый сладко поспать, как сильный продольный размах корвета ударил мичмана лбом о переборку и заставил очнуться.
Он высунул из-под одеяла заспанное, совсем молодое лицо, красивое, нежное и румяное, с пробивающейся светло-русой шелковистой бородкой, девственными усиками и кудрявыми белокурыми волосами, и, щуря свои большие карие глаза, улыбался сонной счастливой улыбкой, как улыбаются дети после хорошего сна, видимо находясь еще во власти чар сновидения, которые унесли его далеко-далеко от действительности.
Ярко-зеленая свежая листва деревенского сада, дышащего ароматом… Пахучие липы, маленькая покосившаяся скамейка под ними с вырезанными именами: «Елена», «Александр». Чудный профиль девушки в белой холстинке… Черные глаза, вдумчивые, нежные, добрые… Вьющиеся, славные волосы с веткой сирени в косе… Любящий, полный ласковой грусти взгляд этой милой, дорогой Леночки, которая слушает восторженно-умиленные речи своего жениха и, вся притихшая, точно боясь спугнуть полноту счастия, жмет своей мягкой и теплой рукой все крепче и крепче руку мичмана, и слезы дрожат на ее ресницах… «Навсегда!» — шепчет она. «Навсегда!» — чуть слышно отвечает он… Они так долго сидят, и вечер, обаятельный и тихий, застал их немыми от радости… Сад точно замер вместе с ними… Ни звука, ни шороха. И загоравшиеся в небе звезды кротко и любовно мигают сверху, словно любуясь молодыми людьми и слушая, как полно бьются их переполненные сердца.
«Леночка! Александр Иваныч! Идите пить чай!» — стоит еще в ушах ласковый голос Леночкиной матери.
Все это, напомнившее о себе чудным сном, представляется с ясною дразнящею реальностью. Мозг еще не освободился от впечатлений грез. И молодому моряку хочется, до страсти хочется подолее задержать эти грезы.
Но прошло мгновение, другое — и они исчезли, словно растаяли, как дымок в воздухе.
В полусвете каюты, иллюминатор которой, наглухо задраенный (закрытый), то погружался в пенистую воду океана, то выходил из нее, пропуская сквозь матовое стекло слабый свет утра, Опольев увидал маленькую фигурку своего смышленого, расторопного вестового, который, держась обеими руками, качался вместе с каютой и со всеми находящимися в ней предметами, услыхал раздирающий душу скрип корвета, почувствовал отчаянную качку и окончательно пришел в себя.
Счастливая улыбка исчезла с его лица.
— Однако валяет! — промолвил он с серьезным видом, стараясь принять такое положение, чтобы опять не стукнуться.
— Страсть, как раскачало, ваше благородие.
— Скоро восемь?
— Склянка (полчаса) осталась!
— А наверху как?
— Не дай бог! Ревет!
— В ночь, видно, засвежело?
— Точно так, ваше благородие! Ночью фок убрали и четвертый риф взяли. Капитан всю ночь были наверху, — докладывает вестовой.
И, помолчав, молодой матрос, впервые бывший в дальнем плавании, прибавил боязливым и несколько таинственным тоном:
— Даве ребята сказывали на баке, ваше благородие, бытто похоже на то, что штурма настоящая начинается. Ветер так и гудет в снастях… Волна — и не приведи бог какая агромадная, Лександра Иваныч… Ровно горы катаются…
— Видно, боишься шторма, Кириллов, а?
— Боязно, Лександра Иваныч! — простодушно и застенчиво ответил матрос.
— Нечего, брат, бояться. Справимся и со штормом! — авторитетно и с напускной небрежностью заметил молодой офицер, сам еще никогда не испытывавший шторма и втайне начинавший уже ощущать некоторое беспокойство от этой адской качки, дергавшей и бросавшей корвет во все стороны.
Внизу, в каюте, опасность казалась значительнее.
— Точно так, ваше благородие! — поспешил согласиться и Кириллов более по чувству деликатности перед «добрым барином» и по долгу дисциплины.
Но невольный страх, который он старался скрыть, все-таки не оставлял молодого матроса.
— Холодно наверху?
— Пронзительно, ваше благородие.
— Дождевик приготовил?
— Готов.
— Ладно. Ну, теперь и вставать пора!
Но прежде чем расстаться с теплой койкой, мичман, снова охваченный набежавшим воспоминанием и в эту минуту особенно сильно пожалевший, что только что бывший сон не действительность, — совсем неожиданно проговорил с невольным вздохом:
— На берегу-то небось лучше жить, Кириллов?
— Что и говорить, Лександра Иваныч! — возбужденно отвечал молодой матрос, и лицо его оживилось