жить, как жила?“ Как видите, я хочу попробовать иную жизнь. Хочу загладить бесконечную вину перед своей девочкой… Но старое не может быть вычеркнуто из жизни человека. Это старое будет всегда стоять за мною грозной тенью и между мной и вами. Так лучше вы узнайте об этом от меня, чем от других. Вы поймете, что дольше я молчать не могу. И вам легче будет узнать теперь, чем потом, что вы оказывали трогательную привязанность не той, какую создали в своем воображении, а той, которую знаете в ее настоящем виде, и вам легче будет основательно забыть глубоко благодарную вам
И. Т.»
Никодимцев несколько секунд сидел взволнованный и умиленный.
Наконец он взял лист почтовой бумаги и написал следующие строки:
«Вы не ошиблись, глубокоуважаемая Инна Николаевна, я любил вас. Но после вашего письма я люблю вас еще больше, и вы в моих глазах являетесь в ореоле выстраданной чистоты. Простите мне эти дерзкие строки и верьте, что ваше доверие, оказанное мне письмом, незабываемое счастье… Если вас не оскорбляет привязанность старика — я буду завтра у вас… В противном случае напишите два слова: „Не приходите“».
Вложив письмо в конверт, Никодимцев немедленно вышел из квартиры и поехал к Козельским.
Он разбудил швейцара и велел тотчас же передать письмо Инне Николаевне, разумеется, если она не спит, а сам остался в швейцарской.
Через пять минут швейцар вернулся и передал Никодимцеву записочку.
Тот быстро разорвал конверт и замер от счастья. В записке было написано:
«Завтра приходите. Жду вас. Приходите пораньше. Разве привязанность ваша может оскорбить!.. Напротив… Или вы недогадливы?»
Никодимцев дал швейцару три рубля и, счастливый, ехал домой, думая теперь о том счастье, о котором не смел раньше и мечтать.
На другой день, когда Егор Иванович подал Никодимцеву чай, то был изумлен радостным видом барина.
«На голод едем, а он радуется!» — подумал он и спросил:
— А когда на голод отправимся, Григорий Александрович?
— Ровно через неделю… Через неделю!.. — весело ответил Никодимцев. — Успеете приготовиться?
— Как не успеть.
— А что бы вы сказали, Егор Иванович, если б я рискнул сделать предложение? — неожиданно спросил Никодимцев.
— Что бы я сказал? — переспросил изумленный слуга.
— Да, что бы вы сказали?
— Я бы сказал, что давно бы пора…
— А теперь… Или я уж очень стар?
— Вы-то?..
И Егор Иванович вместо ответа весело улыбался.
Глава семнадцатая
Никодимцев не докончил еще своего кофе и, несколько растерянный от счастья, не просмотрел газет, как в столовую торопливо вошел, семеня короткими ногами, Егор Иванович и, улыбающийся, доложил тем веселым и значительным тоном, каким докладывают о желанном и приятном госте:
— Василий Николаевич Ордынцев!
— Сюда просите!
Но худощавая фигура Ордынцева в черном поношенном сюртуке уже показалась в дверях.
— Какой счастливый ветер занес тебя, — обрадованно воскликнул Никодимцев, бросаясь навстречу гостю и горячо пожимая ему руку. — Совсем ты меня забыл. Василий Николаевич! — продолжал Никодимцев, ласково, почти нежно взглядывая на худое, болезненное и старообразное лицо своего приятеля. — Садись! Егор Иванович! Кофе Василию Николаевичу.
— Сию минуту… несу! — отвечал слуга.
Ордынцев присел и ответил:
— Некогда было все это время.
— Много работы?
— И работы много и… и семейные дела. Да, признаться, и помешать тебе боялся. На четверть часа заходить не хотелось, а отнимать у тебя время было совестно. Ведь ты дни и ночи работаешь.
— Ну, брат, теперь я меньше работаю! — проговорил, краснея, Никодимцев и тут же решил рассказать Василию Николаевичу, почему он стал меньше работать и почему он сегодня бесконечно счастлив.
Они были знакомы еще по университету и близко сошлись лет десять тому назад, когда оба служили в одном из южных городов России. Никодимцев был тогда судебным следователем, Ордынцев — помощником бухгалтера в частном банке.
Они часто виделись. Ордынцев нередко убегал спасаться от семейных сцен к одинокому домоседу, державшемуся в стороне от местного общества, и любил поговорить с Никодимцевым по душе. Они расходились во многом и часто спорили, но это нисколько не мешало им любить и уважать друг друга.
Благодаря неладам своим с прокурором Никодимцев должен был оставить судебное ведомство. Его нашли слишком независимым следователем и предложили подать в отставку. Он отказался и просил предать его суду, если его считают виноватым, но вместо того его уволили без прошения, и он отправился в Петербург искать места.
Когда Ордынцев переехал в Петербург, Никодимцев уже был видным чиновником. Встреча приятелей после долгой разлуки была задушевная. Чиновник не убил в Никодимцеве человека, и Ордынцев, испытавший уже немало разочарований в прежних знакомых, очень обрадовался, что приятель его не переменился и что блестящая карьера не вскружила ему головы.
Виделись они не особенно часто. Как и в старые времена, они при встречах нередко спорили и, как часто случается, ни до чего не договаривались. Ордынцев горячился, стараясь доказать, что деятельность приятеля — приятный самообман. Никодимцев сдержанно доказывал значение личности даже в неблагоприятной и враждебной среде.
— Так ты меньше работаешь? — переспросил Ордынцев.
— Меньше.
— Тот-то ты словно помолодел и глядишь молодцом, Давно, брат, пора тебе не изнывать над своими бумагами, от которых никому не легче… Однако сперва о деле. Ведь я зашел к тебе, по дороге в свою каторгу, больше по делу,
— В чем оно?
— Устрой одного молодого человека, если можешь.
И Ордынцев стал рассказывать, как молодой человек, окончивший университет и с медалью, вот уже год как ищет место и не может найти, не имея протекции. Везде обещали только иметь его в виду, но от этого ему не легче. Ему необходимо место и немедленно. У него на руках мать и сестра и кое-какой случайный заработок.
— У нас в правлении пристроить его нельзя. Гобзин меня не терпит…
— Твой молодой человек провинции не боится?
— Он поедет куда угодно.
— Так я его устрою на полторы или на две тысячи. Пришли его ко мне, и пусть подает докладную записку.
— Спасибо. Доброе дело сделаешь.
— И одного нового чиновника? — проговорил, усмехаясь, Никодимцев. — А теперь идем в кабинет,