графини, сел на подвернувшийся колченогий табурет, он стал блуждать отрешенным взглядом в заоблачных высях, где, впрочем, кроме паутины и плесени на старой потолочной штукатурке, не было ровно ничего. Серафима отложила гитару и устремила на него горевший ненавистью взгляд.
– Ну что, Бальзамо, – сказала она со злой иронией, – началось преображение мира?
– Не своди меня с ума, Лоренца, – передернув плечами, как от удара, отвечал магик. – Пожалей меня. Я стал слаб, как ребенок. Сила покинула меня.
– Не это ли было с тобою и при отъезде из Лондона, и из Парижа, и из Страсбурга – отовсюду, где ты практиковал жалкое свое ремесло! Отовсюду мы уезжали, дрожа и оглядываясь… О, проклятая жизнь! О, проклят тот день и час, когда я связала свою судьбу с твоею!
– Не оскорбляй мое искусство! Оно еще оправдает себя, – возразил магик. – Я только ошибся, полагая, что все начинается в России, в этой стране рабов и диких сатрапов, где все нестройно, несоизмеримо и непонятно. Здесь мое великое искусство поистине смешно и бессильно. Здесь могут преуспеть одни лишь неаполитанцы, как Рубано, товарищ моего детства, или римляне; я же из Палермо.
Он умолк. В старом камине стала подвывать метель. За окном в сумерках на крышах взвились целые рои снежинок.
– В этом ты прав, Джузеппе, – более мягко сказала Лоренца. – Это страшная страна! Посмотри, кажется, вся Вселенная навеки поседеет от этого снега. А сейчас лишь начало октября. И я здесь поседела за один год!
Ужасная мысль о потере молодости и отцветании красоты опять разожгла злобу Лоренцы.
– Проклятье! О, проклятье! – заломив руки, вскричала она. – Я прибыла в эту варварскую страну еще молодой и прекрасной, а уезжаю старухой, старухой! И такой же ничтожной подругой презренного шарлатана. О, мой князь! О, мой милый русский князь! Я больше никогда тебя не увижу! – она отвернулась к стене.
Но Бальзамо уже ее не слышал. По мере того, как усиливалось завывание метели, он начинал бормотать, размахивать руками, поднимал плечи и покрывал ладонями голову, в то же время поджимая ноги под табурет; казалось, он невыносимо терзался, громко вздыхал, холодный пот каплями стекал по мертвенно бледному лицу несчастного магика. Услыша его вздохи и бормотания, Лоренца поднялась на софе и посмотрела на своего злополучного сожителя пристальным долгим взглядом. Но ни искры жалости к нему не отразилось в ее черных очах. Напротив, злая торжествующая улыбка появилась на губах.
– Ага, началось! – сказала она и, снова отвернувшись к стене, легла и с головой укрылась шалью.
– Началось? – взвизгнул магик. – Началось? Кто это сказал? Они здесь! Они пришли! – и он, не покидая табурета, корчась на нем, принялся быстро креститься и читать латинские молитвы.
ГЛАВА LXXXIX
Ночь видений
Ранняя метель продолжала завывать, настилая санный первопуток графу Фениксу. Сам же он в полутемном покое, где лишь красным глазом теплилась свеча под черной шапкой нагара, уже не принадлежал ни действительности, ни сну. Разум его померк, а расстроенное воображение блуждало в фантастических сферах.
…В это время Лоренца, сжалившись над своим сожителем, свалившимся с колченогого табурета на грязный неметеный пол, перетащила его на деревянную софу, сняла с сальной свечки нагар, а сама села в головах распростертого магика. Он хрипел, бормотал, порой скрежетал зубами. Тогда она гладила его по лицу и голове, и он успокаивался. Ночь проходила. Метель улеглась. Бедная женщина не спала. Она сидела задумавшись, витая мыслями в прошлом, видела себя юной, в первом расцвете красоты и прелести. Вдруг вспоминала настоящее, вздрагивала, словно от жгучей боли. Калиостро начинал скрежетать зубами. Она опять успокаивала несчастного…
…Дух магика тем временем пребывал в темных и страшных лабиринтах подземных катакомб. Огромные столбы подпирали угрюмые своды. Капли сырости звонко падали на плиты пола.
Всюду у стен висели ржавые цепи с ошейниками и наручниками. В некоторых белели кости погибших узников. Глухие звуки, не то стоны, не то молитвы, доносились из лабиринтов. Дрожа и трепеща, Калиостро крался от столба к столбу. Увидел ротонду с каменным возвышением на семи ступенях. На возвышении – тяжелый стол, покрытый красным сукном. На нем – многосвечник, и в сыром тумане подземелья – пламя свечей, расходящееся кругами. Девять монахов в черных одеждах с капюшонами, сверкая сквозь прорези глазами, сидят вокруг стола. Перед каждым воткнут кинжал и лежит человеческий череп. В правой руке они держат пеньковые веревки с узлами вместо четок. За ними – распятие от пола до свода. Кровь умирающего Галилеянина льется ручьями из пронзенных рук и ног, израненного бока, изъязвленного тернами чела. Между столбами ротонды видны крюки, колеса, жаровни, пилы, клещи, зажимы… И ужасный брат, в таком же капюшоне, но в переднике из кожи и с засученными по локоть руками, стоит в ожидании работы.
– Великий Боже! Это – Верховный трибунал святого братства Иисусова! – трепеща и холодея, думает Калиостро. – Тайно быть на их заседании – уже преступление, караемое смертью…
И он хочет спастись, уйти в лабиринт, но не тложет пошевелиться, ноги его приросли к полу, тело прилепилось к столбу. Он должен остаться, должен все видеть и слышать – Председательствующий надевает широкую красную ленту с золотым изображением Святого Лаврентия, мучимого на раскаленной решетке, выдергивает из дубовой доски стола кинжал и, поднимая его, возглашает.
– Правосудие!
И все члены трибунала выдергивают кинжалы и поднимают их вверх, восклицая:
– Правосудие!
Затем председательствующий потрясает веревкой и восклицает:
– Изменнику!
И братья повторяют то же.
Затем он низвергает кинжал и вновь вонзает его в стол, восклицая:
– Мщение!
И все братья повторяют за ним:
– Мщение!
Сердце Калиостро тает от ужаса. Хотел заткнуть уши, чтобы не слышать. Не повинуются руки. Хотел зажмурить глаза, чтобы не видеть. Не опускаются веки.
– Обвинитель! – восклицает председатель.
Встает обвинитель. Потрясая веревкой, он восклицает:
– Обвиняю Иосифа Бальзамо в измене святому ордену, в предательстве, открытии врагам вверенных ему тайн, во многих клятвопреступлениях, в обманах, прелю-бодействе, ересях, дьяволослужении! Горе изменнику! Мщение!
– Мщение! – хором подхватили все.
– Представить предателя Бальзамо! – повелевает председатель.
Три брата поднимаются и идут к столбу, где прячется Калиостро. Он умирает от ужаса, пригвожденный к сырому камню. Но они проходят мимо. Долго слышен гул их шагов. Тише… Тише… Раздался слабый крик… Опять приближаются шаги, и вот идут, ведут, тащат нагого скелетообразного человека, лишь по чреслам перепоясанного власяницей; выводят на свет и отпускают. Он падает на колени и простирает руки к трибуналу, моля о помиловании. Все тело его иссечено, изъязвлено, в рубцах и кровоподтеках. Седые клоки волос поднялись дыбом. Он говорит, говорит быстро и все крестится, крестится… Поворачивается… Боже, это двойник Калиостро, это сам Калиостро! Но как он ужасен! Безумны искаженные черты, глаза вылезли из орбит… Страшны следы невыразимых мучений.
– Мщение! – поднимая кинжалы, гремит трибунал. – Смерть предателю!
И они опускают кинжалы.
Тогда ужасный брат выступает вперед, расправляя могучие руки, и из-под ступеней помоста хватает железное кольцо, поднимает круглую дверь. Под ней открывается бездонный колодец. Взяв со стола один из черепов, палач швыряет его вниз. И долго слышен шум падения и удары о стены колодца этого символа смерти.
Все братья встают и поют. И двойник Калиостро поет диким голосом вместе с ними. Пение смолкает. Палач поднимает на ноги преступника, выкручивает ему руки, подводит к краю колодца.
Смерть! – возглашает председатель, потрясая кинжалом и веревкой.