Среди тишины сада до мальчика долетали таинственно заманчивые звуки, усиленное дыхание, какая-то глухая возня. Он видел все и в то же время ничего не видал. Какой-то туман заволакивал глаза, кровь приливала к голове, и он, обливаясь потом от внутреннего волнения, снова напрягал зрение, пожирая глазами туманную картину. Он восхищался, трепетал и злился. Он готов был броситься к отцу и в то же время замирал от страха при мысли, что его заметят. Он на секунду закрывал глаза, чтобы, снова открыв их, полнее насладиться зрелищем. Так пьяница на время оставляет вино, чтобы найти в нем новую прелесть.
Осторожно, задерживая дыханье, как мышь в близком соседстве кота, бережно раздвигая ветви кустов, он отполз назад, поднялся, перевел дух, бегом обежал две аллеи и, с видом шаловливого, невинного мальчика, разлетелся по боковой тропинке со всех ног к скамейке и остановился, как вкопанный, будто испуганный присутствием отца.
Генерал быстро отдернул руку от талии гувернантки, как-то заискивающе, с видом только что высеченного школьника, взглянул на Жоржа и тотчас опустил глаза. Ловким движением руки поправив прическу, гувернантка искоса бросила ласково-боязливый взгляд на мальчика. Щеки ее горели, глаза точно убегали внутрь. Наступили те ужасные секунды невыносимого положения, когда каждый понимает, что другой видел и понял свершившееся, но в то же время каждый делает вид, что он ничего не видал и ничего не знает.
— Где бегал? — резко спросил отец.
— В оранжерее, папенька. Какие там ананасы! — воскликнул мальчик с деланным восторгом. — Федор говорит, что к воскресенью поспеют.
— Большие, Жорж? — спросила, в свою очередь, гувернантка, чтобы что-нибудь спросить.
— Огромные… вот какие, Каролина Карловна! — оживленно рассказывал Жорж, радостно глядя на смущенное лицо Каролины Карловны.
— Напомни мне о них, Жорж… напомни! Да!.. — Тут генерал перевел дух, словно в горле поперхнулось. — Да… Ты все просился в цирк! Вот тебе, сходи в цирк, мальчик, сходи! — как-то скоро проговорил отец, вынимая из бисерного кошелька новенький серебряный рубль и брезгливо отдавая его Жоржу.
С этими словами генерал встал, пошел было по аллее, но, сделав несколько нерешительных шагов, вернулся, тронул Жоржа под локоть и сказал:
— В цирк завтра идти можно. Можно!.. Там лошади есть… лошади… Верхом на них ездят… хорошо…
Он выговорил эти слова неестественно, растерянно и, понизив вдруг голос, как бы мимоходом, не глядя на Жоржа, обронил глухим голосом, отходя от сына:
— Да не болтай… Матери вздору не болтай!..
И быстрыми, спорыми солдатскими шагами, звякая по песку подошвами, генерал удалился и скоро скрылся в боковой аллее.
Жорж любовно глядел на блестевший на ладони серебряный рублевик и смутно чувствовал какую-то гадость на душе. Конечно, он завтра пойдет в цирк — в цирке очень весело бывать, — возьмет с собою лакея Федьку, своего любимца, и купит лакомств, а все-таки эта серебряная монета словно прожигала ладонь, и ему хотелось скорей от нее избавиться, разменять ее, что ли, чтобы не видеть ее. И этот растерянный вид отца не доставил ему ожидаемого удовлетворения, а, напротив, кольнул его в сердце, именно кольнул. Несмотря на страх, он все-таки любил отца и теперь любит, но как-то не так, точно в любви оказалась прореха, из-за которой выглядывали школьнически бегавшие глаза отца, и этот блестящий, гадкий рубль, и эти глухие слова: «не болтай!»
«Ах, зачем я все видел!»
Сложный процесс мысли и чувств происходил в мальчике. Чувство раскаяния, боли за отца, чувство стыда охватили теплом его детское сердце. Он как-то приник, швырнул от себя рубль и, тихо повернувшись, в раздумье побрел к скамейке. Когда он поднял глаза и увидал перед собою красивую Каролину Карловну, залитую багровым светом заходящих лучей, он бросился к ней и нервно зарыдал у нее на груди, как бы ища оправдания. Она пригрела его, ласково перебирая его шелковистые кудри, а мальчик тихо всхлипывал, убаюкиваемый ровным дыханием груди и ласковым щекотанием женских пальцев.
— Ты, Жорж, милый мой, не болтай. Не говори маменьке. Я тебя любить буду.
— Нет… нет… не буду… Я ничего не видал! — отвечал, нервно всхлипывая, мальчик.
А в голове пронеслось: «К чему она просит… ах, зачем? Она хорошая и отец хороший… я дурной… я один!»
Но Каролина Карловна вряд ли понимала, что делается с мальчиком. В ответ на его слова она с живостью заметила:
— Да и нечего было видеть. Папаша только подошел и спросил, где ты?
Мальчик привскочил.
«Зачем лжет она? Зачем?»
Он поднял на нее строгие, злые глаза. Она встретила их смеющимся ласковым взглядом и стала целовать его глаза. Жорж прикрыл их, как бы позволяя продолжать, потом отдернулся, затрепетал, как подстреленная птица, порывисто приблизил губы и стал покрывать горячими поцелуями лицо, шею, грудь Каролины Карловны. Она не противилась, не отшатнулась с ужасом от мальчика, а громко смеялась подзадоривающим смехом.
Когда они вернулись домой, Жорж вспомнил о брошенном рубле и ни слова не сказал матери о бывшей в саду сцене.
Четырнадцатилетний отрок вместе с шестидесятилетним отцом разделял благосклонность Каролины.
По какому-то безмолвному уговору между ними, тайна сохранялась со стороны мальчика бережно, и отец был обязан сыну за то, что в это время не было сцен ревности со стороны матери. Понял ли это старик, или это было делом Каролины, но только отец стал как-то мягче относиться к сыну и сквозь пальцы смотрел на его проделки, за которые прежде наказывал.
И мать Жоржа стихла на время, обманутая своим любимцем. На расспросы свои она получала от Жоржа ответы более или менее удовлетворительные и все ждала, что муж положит супружеский гнев на милость.
Занятия Жоржа шли своим чередом. К нему приходили учителя и оставались довольны его успехами; Каролина учила болтать по-французски и по-английски; знакомые дамы по-прежнему его ласкали, но он уже, с испорченностью развращенного мальчишки, иногда так взглядывал им в глаза, что они краснели под взглядом «прелестного малютки».
Нередко в гостиной, где мальчика показывали гостям и лицемерие которой было уже знакомо Жоржу — при нем ни отец, ни мать не стеснялись бранить тех, кого в гостиной потом особенно ласково принимали, — Жорж убегал через двор в людскую и нередко проводил часы, наблюдая игру в три листика* и марьяж и слушая с видом опытного барчука двусмысленные сальности кучеров и лакеев. Он нередко сам начинал рассказывать о достоинствах Фионы перед Дашей и раз обмолвился таким выражением, что людская залилась громким смехом. Один только старый кучер Павел как-то строго, удивленно посмотрел своими серьезными серыми глазами на Жоржа и, сожалительно покачивая седой головой, заметил:
— Ай-ай, барчук, и вам не стыдно?
Жорж было сконфузился под взглядом серьезных глаз кучера, но боязнь показаться смешным перед другими лицами, бывшими в людской, заставила его нагло улыбнуться и, с напускным нахальством, ответить:
— А тебе, старому, какое дело? Твое дело за лошадьми смотреть, а не за мной.
Павел только уныло как-то покачал головой и не сказал более ни слова. Лакеи одобрительно хихикали, что молодой барчук знатно отбрил вечно угрюмого Павла.
В доме забывали о Жорже, и только к обеду в людскую вбегала одна из горничных и торопливо звала Жоржа домой.
— Пойдемте, барчук, сейчас же за стол садятся. Скорей, барчук, скорей! — торопила его