сделалась кухаркой? Это любовь?
Она говорила эти слова вся бледная, а глаза смотрели холодно, зло.
Я понял, что все кончено.
— Но я кухаркой не стану. Не мне ею быть. Я жить хочу, а не нянчиться с дураком. Слышишь? жить хочу, я говорила давно. И пеняй теперь на себя, если тебе что-нибудь не понравится.
Она кончила свою жестокую речь и, повернувшись, ушла. В дверях она остановилась, обернулась ко мне, с явным презрением оглядела мою смущенную фигуру, засмеялась каким-то резким, злым смехом и тихо сказала:
— Подлец!..
Эта история ожесточила Зою. Я пробовал, спустя несколько дней, объяснить ей, почему я так поступил, но она холодно взглянула на меня и попросила избавить ее от всяких объяснений.
Стала она после этого пропадать из дому. Мы переехали на новую квартиру. У нее появились наряды, брильянты… Она перестала стесняться. У нас стали бывать какие-то гости, молодые блестящие офицеры, подозрительные старички, и если я не успевал убегать в кабинет, она знакомила меня с ними, улыбаясь как-то странно, когда называла меня мужем. Я убегал в свой кабинет, в конце квартиры, но до моих ушей доносился нередко гул оргии и пьяный лепет веселых офицеров.
Скверно было мне, но какое право имел я упрекнуть ее? Разве я дал ей счастие? То ли я дал, чего она желала? Я совсем затворился и повел какую-то странную жизнь. Я хотел забыться совсем; я стал читать и пить, пить и читать. И в это время такие светлые мысли бродили в голове, мечталось так хорошо, хорошо… Я совсем забыл действительность и стал жить другой жизнью, какой-то фантастической. Понемногу я пристрастился к вину, потерял уроки и совсем опустился. Стал трусить Зои.
Она не оставляла меня одного в моей комнате. Она глумилась надо мной ядовито, с ехидством и остроумием умной женщины, называла дармоедом, предлагала мне взять ее на содержание. До этого даже доходило!
Что мог я сказать? И к чему? Несмотря на все это, я втайне любил ее и как еще любил! Подите ж. Мне даже казалось, что она обходилась так со мной, чтобы заглушить свои страдания.
А что она страдала — иначе и не могло быть. Помню, это было год тому назад. Нездоровилось мне, сильно болела грудь, и я прилег на диван. Я не спал, а так, мечтал с открытыми глазами. Вдруг знакомые шаги. Избегая сцены, я закрыл глаза. Слышу: она тихо подходит к дивану, вот подошла совсем близко. Я чувствовал ее дыханье. Я вдруг открыл глаза и привскочил… Она тихо целовала мою руку, обжигая ее слезами.
Я обвил ее шею рукой и ни слова не говорил. Я знал, что мои слова только раздражают ее, а она глядела на меня кротко, так кротко, и грустно качала головой.
— Бедный ты, Вася… Бедный мой! — проговорила она.
— Что ты, Зоя? Какой я бедный!
Она улыбнулась сквозь слезы и присела около. Целый вечер не отходила она от меня. Какой я «бедный»? Сердце было так полно, мне было так жаль ее!
— А зачем ты пьешь? Разве я не понимаю?
— Я брошу, Зоя! Брось и ты! Это здоровье губит.
— На что оно мне!
Так перекидывались мы словами и долго просидели вдвоем.
Мы оставили квартиру, переехали на другую. Зоя снова пробовала приучить себя к скромной жизни, но эти пробы оканчивались очень скоро, и она снова начинала кутить. Чем более она кутила, тем становилась раздражительнее относительно меня. Наконец однажды она объявила, чтобы я уезжал с квартиры. Я тихо отвечал, что завтра же уеду.
Но — странная натура у Зои! — ответ мой окончательно вывел ее из себя. Она вдруг бросилась на меня… занесла руку… и ударила!
Через полчаса она уже валялась в ногах, просила остаться, и мне стоило большого труда успокоить ее.
Я пил сильней и сильней и на все как-то махнул рукой. Но вчера получил от моей ненаглядной Наташи письмо. Она зовет меня в деревню и, если я не приеду, обещает сама меня увезти. По письму видно, что она подозревает о моей жизни. Зоя прочитала письмо и стала оскорблять Наташу. Это уж слишком… Это… Я не могу…
Первушин кончил. Он был взволнован и несколько пьян. Он было протянул руку к графину, но я его остановил.
— Послушайте, Первушин, вы губите себя.
— Да разве я и без того не пропащий человек? Что я?
Я его старался успокоить и доказывал, что поездка в деревню освежит его, поправит здоровье.
— Только поедете ли вы?
— Поеду! — решительно отвечал он. — Довольно! Скверне так. Непременно поеду и — кто знает — быть может, и Зоя приедет к нам. Ведь она хорошая, как вы думаете? Ведь славная, а? — торопливо заговорил он и закашлялся.
Первушин даже оживился и несколько раз повторял, что непременно поедет. А я тоскливо взглядывал на Первушина. Худое, с чахоточным румянцем лицо, впалая грудь и скверный кашель — все говорило, что вряд ли ему придется начать новую жизнь.
Мы вышли на улицу.
— Вы разве не домой? — спросил я, когда он стал прощаться со мной.
— Нет… Зайду к одному приятелю. Пусть ее гнев пройдет. Зачем раздражать бедную Зою!
Прошло три дня. Первушин не возвращался. В первый вечер Зоя Михайловна уехала куда-то из дому, но на другой день попросила меня к себе. Я пришел к ней. Она извинилась, что потревожила меня, и спросила:
— Где муж, не знаете ли вы?
Я сказал, что, когда мы расстались, он пошел к приятелю.
— Пил он? — тревожно спросила она.
— Немного.
— А я ведь вас просила! Ему так вредно пить! — с упреком проговорила она.
— Василию Николаевичу в деревню бы надо, Зоя Михайловна, — сказал я.
— А что, что? — испугалась она и вся вытянулась, словно боясь проронить слово.
— Плох он. Ему серьезно лечиться надо.
— Плох… — едва слышно повторила она, — плох…
Я не ожидал, что она так примет известие. Куда девалась ее улыбка? Она вся как-то замерла; глаза стали печальные.
— Но где ж он… где Вася? — вдруг встрепенулась она. — Степанида! Степанида! Поезжай, родная, скорей… отыщи барина, вот адрес… Нет, лучше вы, прошу вас.
Она умоляла меня сейчас же ехать. Я, конечно, не заставил себя просить и уехал по адресу, но там я его не застал и ничего не узнал.
— Ну что? — встретила она, трепетно ожидая ответа.
Я рассказал ей о своей неудаче.
— Господи! Не случилось ли чего?
Она была в ужасном страхе. Бледная, взволнованная, она то нервно ходила по комнате, то садилась и, опустив голову на руки, тихо рыдала.
Наступил вечер. Мы молча сидели вдвоем и прислушивались: не позвонят ли? Сколько раз ей казалось, что звонят, она стрелой летела в прихожую и возвращалась печальная: никого не было. Но вот раздался робкий звонок. Мы бросились в коридор, но Степанида предупредила нас.
Первушин робко, словно виноватый, пробирался тихими шагами. При свете лампы он казался какой-то тенью живого человека, — такой худой, бледный, приниженный. Только глаза его лихорадочно горели.
Зоя Михайловна бросилась на него с каким-то радостным стоном.
Она не могла говорить. Она смеялась и плакала в одно и то же время. А Первушин совсем оробел. Он