— Шторм двенадцать баллов, Петр Дмитрич!
Перед тем как войти к адмиралу, Петр Дмитриевич заглянул в его буфетную и спросил у адмиральского камердинера Тимошки:
— Где, братец, адмирал?..
— У себя-с.
— Очень он… того… сердит?
— Есть-таки! Да мне-то что! — с нахальной развязностью отвечал Тимошка.
Этот Тимошка, вольноотпущенный, из дворовых, наглый и дерзкий, с плутовским круглым лицом, покрытым веснушками, был продувная бестия. Знавший все привычки барина, ловкий и расторопный, он умел угождать ему и сделаться необходимым, не боялся грубить и немилосердно обирал своего барина, старого холостяка. Адмирал был большой хлебосол и не жалел денег. Он любил, чтобы у него все было отлично, и приглашал каждый день к обеду, кроме штабных и капитана, еще несколько человек офицеров и гардемаринов. Тимошка распоряжался всем хозяйством и, разумеется, охулки на руки не клал.
— Что, можно к нему войти? Как он?
— Известно, зверствует… Разве его не знаете? Вот сейчас графин кокнул с сердцов! — проговорил Тимошка.
Петр Дмитриевич струсил. В голове его моментально пролетела мысль: «Ну, будет, значит, форменный разнос!»
— Доложи! — как-то оборвал толстяк.
И, внезапно почувствовав прилив отваги, словно бы он шел на абордаж с сильнейшим неприятелем, Петр Дмитриевич приосанился и, по возвращении Тимошки, решительно и храбро вошел в адмиральскую каюту.
Адмирал ходил. Петр Дмитриевич поклонился. Адмирал остановился, пожал руку капитану и смотрел недоумевающе своими круглыми глазами на капитана.
Оба несколько мгновений молчали. Адмирал продолжал безмолвно смотреть на Петра Дмитриевича. Тот чувствовал легкое обмирание и усиленно сопел.
— Честь имею явиться, ваше превосходительство!
— Зачем?
— Изволили требовать, ваше превосходительство.
— Нет-с, не требовал!
Петр Дмитриевич отвесил поклон, пожал протянутую адмиралом руку и исчез из каюты со скоростью десяти узлов.
— Эй, Тимошка! — крикнул адмирал.
Никто не отзывался.
— Тимошка!.. Заснул, каналья?..
— Ну, чего вам? — проговорил, входя, Тимошка.
— Ивана Петровича послать!
Явился трепещущий флаг-офицер.
— За кем я вас посылал?
Молчание.
— Глухи вы? За кем я вас посылал?
Флаг-офицер безмолвствовал.
— Я вас посылал за Наумовым. Какого же черта вы мне Анисова подали, а?..
— Я, ваше превосходительство, думал…
Едва только молодой человек произнес последнее слово, как адмирал, начинавший было успокоиваться, внезапно побагровел.
— Думали? А кто просил вас думать?
Флаг-офицер молчал. Вся его поза выражала покорное сознание вины.
— Он думал?! Надо исполнять приказания, а не думать-с! А то: думал! Я вообще заметил… э… э… э… что вы последнее время стали думать…
— Я, ваше пре-вос-хо-ди-тельство, ста-ра-юсь не думать! — коснеющим языком лепетал флаг- офицер.
— Стараетесь, а все-таки думаете, — смягчился адмирал. — Оттого и делаете глупости… Размышления там разные годятся на берегу, а не в море… Прошу помнить-с… Ступайте и не думайте!..
— Прикажете съездить за Наумовым?
— Не надо! — резко оборвал адмирал.
Флаг-офицер улепетнул из каюты и, придя в кают-компанию, объявил, что шторм проходит. Адмирал его разнес совсем легко.
— Советовал не думать? — иронически заметил кто-то из молодежи.
Чудный вечер сменил жаркий день и принес с собою прохладу. Адмирал вышел из каюты и стал гулять по палубе. Он мало-помалу стихал.
Матросы толпились на баке и лясничали. В одной из кучек, примостившейся у орудия, старый матрос Никулин рассказывал о том, какие бывают начальники в гневе.
— У всякого, братец ты мой, свой карактер… Всякий пылит по-своему. Наш осерчает, то ровно ведьмедь… ломит все… ну и ревет, словно его под микитки рогатиной шаркнули… Однако отходчистый, и нет того, чтобы драться…
— Это ты правильно, отходчистый… Загорится, запылит, а потом и забыл!.. — заметил кто-то из слушателей.
— Другой сердце свое больше на матросских зубах срывает, — философствовал на эту тему Никулин, — как отжарит с десяток морд, пыл-то и пройдет… Знавал я такого начальника… Уж и лют же был на зубы, ах лют, а вобче ничего себе… адмирал был форменный… А то, братцы, был у нас на корабле капитаном Севрюгин… Нонче он, сказывали, в отставку ушел… Жаловаться нечего, командир был добрый, порол с большим рассудком, а опять же свою привычку имел: в сердцах плевался. Ты, примерно, на руле стоишь, и уж не зевай, братец ты мой, ежели Севрюгин сердит. Рыскнул на четь румба, а уж он и плюнул сверху, да так и норовит в самую морду попасть, так и норовит… И наловчился же попадать…
— Ишь ты…
— Сам этто плюнет, да и кричит: «Что, мол, такой-сякой, попал?» — «Точно так, вашескобродие!» — отвечаешь и оботрешься. Исплюется — и ничего… Сердце и отойдет.
— А страшной наш-то… у-у-у, страшной! — замечает Аким Чижов, тот самый молодой матросик, простодушный и впечатлительный, которому попало от боцмана за слишком живое выражение своего мнения насчет адмирала.
— Это кто?
— Да адмирал.
— Деревня ты, Акимка. Ты настоящих страшных еще и не видал… Наш-то добер с матросом.
— Я, братцы, на его даве глядел… Страшной! Этто как озлился… Такой глазастый… буркулы заходили, как у волка. Сам весь дрожит… А ус евойный так и ощетинился… Глядеть было страшно… Кула…
Вдруг голос Акима осекся на полуслове, и сам он стоит ни жив ни мертв. Перед самым его носом, в вечерней темноте, обрисовалась плотная фигура адмирала в белом кителе.
Невообразимый страх обуял молодого матросика. Мурашки забегали по спине. Он инстинктивно присел, пробрался за пушку и, ровно мышонок, что прячется от кота, проскочил к люку, спустился в палубу и заметался там, испуганный и бледный.
— Ты это что, Акимка? — спросил его матрос из кантонистов Петров, известный на корвете зубоскал, любивший поднимать на смех и морочить молодых матросов.
Аким рассказал и испуганно спросил:
— Что теперь мне будет?
Петров мрачно покачал головой и с самым серьезным видом ответил:
— А будет тебе то, что адмирал сейчас крикнет: «Кинуть, мол, грубияна Акимку Чижова за борт!» Вот