же ты разговаривал? — прибавила она, понижая голос. — Может быть, что-нибудь такое… Ах, Митя, Митя!
— То-то что ничего такого, маменька! — усмехнулся Дмитрий Алексеевич. — Просто говорили в конторе между собой… интимно. Очень уж исключительно, можно даже сказать, безжалостно высказывались там двое… Я возразил, меня многие поддержали… вот и все.
— Но как же начальство узнало? Слышало, что ли?
— Верно, какой-нибудь негодяй донес… Подслужиться, что ли, захотел.
— Мерзавец! — вставила от себя с обычной энергией полковница.
— А сегодня директор правления призывает и черт знает чего не наплел. В конце концов объявил, что я уволен… Вот и вся история.
— И какие, господи, подлецы нынче развелись! — воскликнула Марья Ивановна. — Один на товарища шпионит, другие — слушают и человека оставляют без куска хлеба! О-о-ох, времена!
Помолчав, она спросила:
— Выдали ли тебе хоть месячное жалованье вперед?
— Черт с ними! Я не спрашивал.
— Вот это напрасно. Они обязаны выдать. Нельзя же так человека на улицу выбросить. Хорошо, у тебя вот есть мать, а у другого ни души-то нет. А ты, Митя, не тревожься, — вдруг прибавила она, — насчет там меня… Проживем, пока место найдешь. Слава богу, справимся! Только послушай моего совета, голубчик. Молчи ты лучше, молчи! Ни с кем не разговаривай, а то долго ли до греха. Захочется тебе поговорить, приди ко мне и поговори. Молчи, Митя, право, молчи!
Действовавшая всегда и при всяких обстоятельствах с решительностью и энергией, нередко приводившими в смущение даже чиновников правительственных учреждений, с которыми полковнице, в течение ее долгого вдовства, приходилось вступать в непосредственные сношения — хлопоты о пенсионе, о пособии из инвалидного капитала, об определении детей в учебные заведения, всего было! — Марья Ивановна в тот же день обдумала за починкой белья некоторый план.
Теперь, когда она остыла от первых взрывов гнева и первого впечатления, вся эта история представлялась ей такой вопиющей мерзостью, которую так оставить нельзя. И она не оставит, не такая она женщина, чтобы оставить — нет! Пусть этот тюлень Митя относится к этому делу с своим непостижимым для нее равнодушием, но она не согласна.
Тот самый Митя, которого она час тому назад ругала с таким ожесточением, в эту минуту преобразился в ее глазах совершенно. Он был невинной жертвой, кротким ребенком, соединением всех хороших качеств — только бы не такой рохля! — таким «бедненьким мальчиком» (полковница в это время забыла о летах Дмитрия Алексеевича и чуть ли не представляла Митю в ситцевой рубашке), что святая обязанность матери заступиться за него, если он сам не может. По его робости и простодушию, всякий его обидит, но мать не позволит обижать. Она найдет управу!
И в ее довольно пылком воображении уже рисовалась картина свидания с директором правления, с главным начальником, кто там у них есть. Она изложит ему тихо, скромно, как следует порядочной даме — горячиться она не будет, нет! — как было все дело и, конечно, выяснит это недоразумение. Разумеется, директор правления был введен в заблуждение, но, когда узнает истину, он поправит ошибку, и Митя не только будет приглашен опять с извинением, но и получит давно обещанную прибавку. Если у «него» есть хотя капля совести, он не может иначе поступить.
Фантазия полковницы разыгрывалась на эту тему, пока ее ловкие пальцы быстро работали над штопанием чулка. Разумеется, она прежде всего посоветуется с братом Андреем, расскажет ему об этой подлости и разузнает, какие там в правлении главные начальники. При всяких затруднениях она советовалась только с ним, чувствуя большое уважение и привязанность к этому старому холостяку, отставному адмиралу, несмотря на то, что ни одна почти встреча брата и сестры не обходилась без горячей схватки между ними.
Тотчас же после обеда она поспешно надела шляпку, накинула на себя тальму и, не говоря ни слова сыну, посматривавшему с некоторым удивлением на ее решительный вид, вышла из комнаты, проговорив на ходу детям:
— К чаю не ждите… Да смотри, Люба, со свечой осторожней, когда будешь ложиться спать…
Однако, прежде чем идти на Васильевский остров, к адмиралу, она завернула к Покрову, где шла в это время вечерня. Поставивши свечку образу Николая Чудотворца, она стала сзади, между несколькими старухами, обычными посетительницами церкви, и минут десять усердно молилась богу, несколько раз становясь на колени, припадая ничком к полу… После этого она вышла из храма; на паперти перекинулась двумя-тремя словами с псаломщиком, приветствовавшим ее почтительно-радушным поклоном, как обычную посетительницу Покрова и приятельницу всего клира, осведомилась у попавшейся навстречу дряхлой салопницы, которая по привычке плелась в церковь провести время службы, дан ли ход наконец ее прошению о принятии в богадельню, и, получив один и тот же, в течение десятилетних встреч, ответ, что «на днях велели наведаться», — полковница сердито повела бровями, сунула ей в руки пятак, быстро спустилась с паперти и понеслась на всех парусах на Васильевский остров.
Такой же высокий, прямой, как и сестра, брат Андрей, совсем седой, но бодрый и румяный старик с запущенной бородой, в коротком морском пальто-буршлате, сидел в своем кабинете, погруженный в занятия с большим черным водолазом «Понтом», который развлекал только что проснувшегося старика своими фокусами. Он подавал адмиралу поноску, недвижно лежал перед куском сахара, схватывая его не раньше, как раздавались слова хозяина: «Из бухты вон, отдай якорь!», умирал, оживал по команде и выслушивал замечания старика, иногда даже и не касавшиеся непосредственно собачьих интересов, с таким вниманием хорошего собеседника, что старик недаром гордился своим старым Понтом и рассказывал об его уме и понятливости чудеса.
Полковница застала брата в ту самую минуту, как Понт, хотевший было броситься на звонок, по приказанию адмирала «умер» и лежал неподвижно, пока Андреи Иванович облобызался с сестрой, усадил на диван и приказал лакею поставить самовар; тогда только он разрешил Понту «ожить» и облизать руки полковницы.
— Пить чай вместе будем, сестра? Останешься?
— Останусь, братец. Здоровы?
— Как видишь. Утром только мозоль ныла, верно, к погоде. Барометр опускается, термометр показывает четыре градуса, к вечеру еще опустится. А у тебя все, надеюсь, благополучно?
— Не совсем благополучно. Митя потерял место!
Старик покачал головой. Дело было серьезное.
— Как же это случилось?.. Однако непоседа твой Митя. Сколько уж он мест переменил!..
Полковница, позволявшая себе в минуту вспышек обвинять детей во всевозможных пороках и преступлениях, не позволяла никому, даже брату Андрею, сделать какое-нибудь не совсем благоприятное о них замечание. При словах брата она внезапно вскипела.
— Сколько мест потерял!? И вы, братец, готовы обвинить Митю?.. Да разве он виноват? Разве он по своей воле места-то терял… Не делать же в самом деле подлостей. Вы за это тоже не похвалите… Вспомните-ка… Ведь вы, братец, знаете Митю…
— Да полно, полно… Уж и загорелась! Ну, как не знать Митю — мальчик хороший… только, жалко, курса не кончил… Оно и трудней теперь с местами…
— Не кончил?.. С этими строгостями поди-ка кончи… Спасибо графу Толстому*, большое спасибо… за эту зрелость! Ну, да что говорить… Нет, вы лучше выслушайте-ка, братец, какую сделали подлость с Митей… Ведь если б я Митю не знала, так не поверила бы…
И полковница рассказала происшествие с сыном.
— Ну, что вы скажете на это, братец? — заметила она, когда старик, выслушавший рассказ с большим вниманием, молчаливо покачивал головой.
— Дддда… — протянул он, словно затрудняясь приискать надлежащее слово для выражения чувства гадливости и отвращения, которое ясно выражалось в гримасе, искривившей его лицо. — Ддда… Что тут