в самом деле не подумали, что в провинции ни за чем не смотрят. Зато у московских вокзалов вы услышите самый изысканный подбор и неистощимые вариации крепких слов, а нередко зрелища более продолжительных битв. Никто, разумеется, не удивляется. Всякий привык к этим сценам «самоуправления» и только норовит скорее убраться из-под оглушительного града непечатных слов.
Когда, на другой день после суток отдыха в «первопрестольной», экипаж из номеров Ечкина*, несколько смело названный артельщиком каретой, подвез нас, после часовой «встряски» по всей Москве, к вокзалу Нижегородской железной дороги* и мы вошли в вокзал, то московское дезабилье выказалось во всей своей непривлекательной наготе.
В небольшом пространстве, где расположены кассы и принимается багаж, была теснота и грязь; стоял удушливый, спертый воздух. Мужики дожидались, кто сидя на полу, кто теснясь у стен, а целые кучки и вне станции. В пассажирской зале, где дожидался пассажир почище, давка была тоже порядочная.
Пассажиры сидели чуть ли не один на другом. На столах — пыль и грязь; скатерти несомнительной нечистоты, прислуга, хотя и во фраках, но, в видах эстетического чувства, было бы лучше не видать этих фраков, чтобы не иметь наглядного понятия о количестве содержимого в них и на них сала.
Оказалось, что этот тесный вокзал вдобавок еще ремонтируется (и, по обыкновению, ремонтируется в самый разгар пассажирского движения), и потому «несколько как будто и тесновато», по словам сторожа. Таким образом «пассажиру» остается изнывать в духоте и грязи в ожидании отправления. И он, этот собирательный «пассажир», изнывает с тем мрачным, молчаливым видом, с каким вообще изнывает трезвая русская публика во всех публичных местах, не претендуя ни на кого, кроме лакеев, и как будто не замечая, что с ним, с пассажиром, обходятся совсем по-свински, словно бы привычка к подобному обхождению обратилась у него во вторую натуру.
Разумеется, все эти дорожные беспорядки, вся эта станционная грязь — мелочи не только в сравнении с вечностью, но и в сравнении с другими, менее отвлеченными представлениями, но дело в том, что подобные «мелочи», находящиеся под носом и на которые со стороны мало обращают внимания, нередко отравляют не одно только путешествие, но и жизнь вообще. И отношение к этим «мелочам», с другой стороны, именно оттеняет отличительные стороны нашего характера и склада. Ведь совокупность всех этих мелочей и составляет обычную будничную жизнь русского человека.
Билеты взяты. Надо сдавать багаж. Но это, по-видимому, пустячное дело вовсе не так просто, как кажется с первого взгляда. По крайней мере я стоял минут с десять, вотще ожидая очереди, хотя она давно наступила, пока ко мне не подошел привезший нас артельщик из номеров Ечкина, бойкий, расторопный ярославец, не сделал мне нескольких таинственных знаков, подмигивая при этом плутоватым взглядом, и не сообщил конфиденциально, что нужно дать на чаек одному «человечку». Я, разумеется, не только обещал «на чаек», но и поручил бойкому артельщику, хорошо знакомому с местными порядками, дальнейшие хлопоты по сдаче багажа (так как все сторожа уже были обременены подобными же комиссиями), и минуты через две после интимного шептания артельщика с «человечком» из багажного отделения вещи мои, давно находившиеся на очереди, — не соблюдаемой, конечно, — были взвешены.
— Полностью хотите платить? — опять шепнул мой чичероне деловым тоном.
— А то как же? — удивляюсь я.
— Можно за половину-с… ежели рублик дать. Очень просто-с… Многие так делают.
— Нет, нет! — запротестовал я.
Таинственный обмен взглядов. Выкрикивается настоящий вес и выкрикивающий взглядывает на меня, как на болвана, зря бросающего деньги. Я уплачиваю деньги за багаж, «мзду» за хлопоты и на чаек за то, что «места тяжелые», и удаляюсь в пассажирскую залу отыскивать своих спутников.
Минут через пять тот же самый артельщик подходит ко мне и снова таинственно подмигивает, словно бы предлагая принять участие в какой-то новой конспирации.
— В чем дело?
Он на ухо шепчет насчет «местечка».
— Очень даже много сегодня пассажиров. Как бы не затеснили! А вы с детьми! — поясняет он все тем же конфиденциальным тоном. — Надо-с исхлопотать… Я могу, если угодно.
— Как же исхлопотать?
— А как другие-прочие… Теперь, ежели дать, примерно, двугривенный сторожу у дверей, он пропустит на «плацформу», а там уж надо обладить с «обером»… На этом поезде «загребистый» обер едет.
Такие же интимные беседы идут в зале и у других пассажиров с носильщиками. Вы видите, как тихонько выносят они вещи и как минут за пятнадцать до первого звонка, когда еще двери на платформу считаются запертыми и публику туда официально не пускают, пассажирская зала понемногу пустеет, и «пассажир», более знакомый с местными обычаями, один за другим исчезает, пробираясь с видом конспиратора разными окольными путями на платформу, в сопровождении станционного проводника. Иногда проходят прямо и в дверь. Сторож, добродушный «мальчик без штанов», лет под шестьдесят, оберегающий двери от публики, обменявшись таинственным знаком с проводником, как-то быстро и ловко приотворяет двери, в которые на глазах у публики прошмыгивает счастливец, и снова так же быстро и ловко запирает их, утешая недовольных из публики объяснением, что он пропустил «генерала», или заверяя, что «это наш служащий», и кстати, по русскому обыкновению, жалуясь на тяжесть своей обязанности сторожить двери, в которые всякому лестно шмыгнуть.
Мой опытный чичероне, удивленный отказом следовать за ним, все-таки убедил меня отдать ему несколько саквояжей и исчез, обещая «исхлопотать» места. Когда раздался первый звонок и пассажиры хлынули на платформу, толпясь в одних дверях, я пробрался вперед и, не рассчитывая на успех ярославца, пошел отыскивать места. Увы! Все вагоны второго класса уже были полны если не людьми, то вещами, и напрасно я носился из вагона в вагон, отыскивая места. Но благодетель-ярославец выручил. Он встретил меня, смущенного, и, объяснив, что давно занял места, с победоносным видом провел меня в отдельное некурильное отделение.
— Пожалуйте… как раз шесть мест… насилу исхлопотал… Спасибо оберу. Пустил! — докладывал он все тем же конфиденциальным шепотом.
Тут как-то кстати появляется и сам «обер». Он совсем не столичного вида толстенький, сытый, старенький «обер», в потертом сюртуке и белой фуражке. Он приветливо улыбается с видом радушного хозяина. На круглом выбритом лице его так и сквозят добродушие и плутоватость, того и другого в достаточном количестве, когда он оглядывает меня быстрым взглядом опытного знатока людей и их имущества.
— До Нижнего изволите ехать? — осведомляется он, переглянувшись с чичероне, словно бы спрашивая: тот ли я пассажир, о котором хлопотал ярославец?
— До Нижнего.
— Вам тут будет поспокойнее с семейством в некурильном… Чуть было и его не заняли, да я не пустил! — значительно говорил он, потупляя маленькие глазки, вроде старого «юса» из управы благочиния*.
И затем продолжает не без соболезнования:
— Жаль, раньше не предупредили, я бы вам устроил попросторнее отделеньице. Было одно свободное, да я туда поместил одного господина с женой. Им и здесь бы хорошо. А вот рядом так одна генеральша целое отделение заняла. Начальник станции посадил, — с неудовольствием прибавляет «обер» и уходит, не без галантности приложив два своих жирных пальца к козырьку фуражки.
Мы размещаемся и благодарим судьбу в образе артельщика и за эти места, а словоохотливый ярославец, помогая запихивать чемоданы, не без зависти в голосе продолжает рассказывать о доходах «обера».
— Вы, господин, ему больше рубля не давайте, потому у вас сколько билетов, столько и мест. Правильно, не то что как ежели с двумя билетами да этак с дюжину детей едет. А сакчик куда прикажете? Ему самое лучшее в ноги-с! — хлопотал наш чичероне, обливаясь потом. — Теперь вот он верных полсотни в один конец слизнет.
— Как так?
— Потому здесь не порядки-с, а, можно сказать, много фальши! — возмутился вдруг ярославец,