— А ты думал, зевать станет!
— То есть как?
— Очень просто. Твоя барышня, кажется, втюрилась в него! Ты раньше-то не догадывался?
— Втюрилась! Видишь ли, к тетке тоже писали, и будто он с ней подло поступает… Правда это? Не знаешь? Нет ли какой пакости?
— Не знаю. Да ты чего глядишь так? Ну, и бог с ними!.. Оставь их в покое!..
— Оставить! — воскликнул, сверкая глазами, Лаврентьев. — Негодяй соблазнит, а после бросит человека, как дерьмо?.. Шалишь!
— Уж и соблазнит! Почем ты знаешь?..
— А если… Мало ли между брехунами прохвостов!.. Они самые подлые!.. Сперва благородные слова… развивать, мол, а после…
— А после, — подхватил доктор, и лицо его насмешливо улыбалось, — книжки под стол и в третью позицию: «Так, мол, и так…», «шепот, робкое дыханье»* и прочее. Ну, а девица, на то она и девица, чтобы млеть и слушать кавалера. И пойдет развитие, но уже по части амуров и для приращения человечества, но, разумеется, без стеснения узами Гименея. А там сорвал цветы удовольствия… «Очень прискорбно… Ты мне не пара!..» и лети к другому цветку, начинай снова: книжки под мышку… заговаривай зубы… Все это так. Есть такие бездельники шатающиеся… есть, но нынче они реже. И девица стала умней…
— Такую тварь и убить не жаль!
— Эка какой ты кровожадный! Уж не приехал ли ты, Лавруша, Вязникова убивать? — улыбнулся Жучок. — И с чего это сыр-бор загорелся? Ты, брат, кажется, напрасно его в негодяи уж произвел. Малый он, по-моему, легковесный, неработящий, но все ж не паскудник. Почем ты знаешь, может и он барышню облюбовал… А ты уж сейчас в защиту невинности… Да, может, невинность-то тебя за это не похвалит!..
— Это мы все узнаем! — прошептал Григорий Николаевич, подливая себе рому. Он чувствовал, как злоба душила его при имени Вязникова.
Доктор пристально взглядывал на приятеля и, помолчав, заметил:
— Посмотрю я, Лавруша, так ты, дружище, того…
Григорий Николаевич вспыхнул и угрюмо процедил:
— Что «того»?
— Дурость-то, как видно, не извлек, а? — тихо, с нежностью в голосе, проговорил Жучок.
Лаврентьев молчал.
— Кисну еще! — тихо проговорил он наконец, опуская голову.
— И работа не помогает?
— Нет.
— Гм!.. Переселяйся в город.
— Куда уж. Что в городе-то? У вас хуже еще! У нас хоть народ-то по совести живет, а у вас?! А эта кислота пройдет… наверное пройдет. Одному иной раз тоска… такая тоска! Если б ты только знал, брат! К тому же и пакость пошла… Кругом разорение да грабеж… Один Кузька крови-то сколько перепортил! А все в город не пойду! Привык к вольному воздуху. Привык!.. Разве вот погонят. И ты ведь один! — прибавил Лаврентьев.
— А эти твари! — улыбнулся доктор, указывая головой на соседнюю комнату. — Слышишь, как шлепают. Я, брат, всегда в веселой компании.
— И ничего, ладно?
— Ничего себе, ладно. Занят. Надеюсь за границу на счет академии ехать! Недавно вот операцию в клинике ловкую сделал одному больному. Он было умирал, а я ему не дал! — рассказывал, оживляясь, доктор.
— Выздоровел?
— Э, нет, умер, где ему жить, нечем, брат, было жить, но все-таки сутки-то я его продержал!.. Ровно сутки!
— Эка, стоило хлопотать!
— Да тут не в больном! Умер сутками раньше, сутками позже — не в том дело, а главное — операция. Надо было в точку. Обыкновенно умирают под ножом, а он сутки… понимаешь, Лаврентьев, сутки!
Однако Григорий Николаевич все-таки не мог понять радости приятеля, что он дал больному отсрочку на сутки, и не без удивления слушал, с каким азартом Жучок рассказывал об этом обстоятельстве и даже вошел в подробности.
— Все, знаешь ли, собрались наутро смотреть, как это я сделал операцию; я ее принял на свою ответственность, — ночью, вижу — больной задыхался. Профессор и ассистенты!.. А у нас, брат, народ тоже, как и везде… зависть, интриги… Около профессоров некоторые лебезят, до лакейства доходят даже, потому что профессор, да еще знаменитый, может пустить тебя в ход. Практика и все такое. Ну, профессор посмотрел, и все смотрят разрез-то мой, а я объясняю. А сам, брат Лаврентьев, не уверен… не повредил ли я при операции органов? Надо было в самую точку. Профессор (а он очень ко мне расположен) одобрительно покачал головой, а другие, вижу, переглядываются, шепчутся. На некоторых лицах злорадство. Провалился, мол, я! Целые сутки я был, брат, сам не свой… Жду. Однако больной умер как следует, по всем правилам. Вскрыли… опять все собрались, и что же? Операция-то оказалась без малейшей фальши… В точку! В самую точку! Ни одного органа не повреждено. Ну, профессор меня поздравил, а у многих лица-то вытянулись! — рассмеялся доктор, оканчивая рассказ о своем торжестве. — Словно аршин проглотили!..
Григорий Николаевич между тем все подливал себе рому. Рассказ Жучка произвел на него странное впечатление. Он недоумевал по простоте, с чего это Жучок придает такое значение этому случаю и так радуется, что отсрочил смерть на сутки. Радость Жучка ему показалась даже несколько удивительной. Он с уважением посматривал на своего друга, а в голове его пробегала мысль: «Чудак, однако, Жучок! Как он радуется!»
— И у вас в науке, брат, пакостничают! — заметил он. — Друг дружку грызут, как послушаю!
— Нельзя. Мы, брат, тоже люди! — усмехнулся Жучок.
— То-то! А я бы, Жучок, не пошел к вам!
— Что так?
— Претит, как послушаешь тебя!.. Оно наука — вещь пользительная, это мы понять можем, а только… в деревне-то лучше! И человек там проще, а у вас тут…
Лаврентьев махнул рукой и замолчал. Жучок улыбался.
— Эх, Жучок, — начал, немного спустя, Григорий Николаевич. — Ты поди думаешь, как это я все насчет этой барышни. Ты вот с лягухами да со всякой дрянью, в точку там попадаешь, за границу поедешь… все как следует. Молодчина! Тебе оно по душе, а мне это ни к дьяволу. Вонь одна, нутро воротит, да и глуп я для вашего дела! Какая уж наука! Мне в самый раз в деревне, и нет другого места. Да если бы в Лаврентьевку хозяйку…
Григорий Николаевич произнес последние слова с глубокой тоской в голосе. Он вылил из бутылки остатки рома в стакан, отпил и сказал:
— Я, Жучок, к ней-то привязался, как собака!.. Ты этого не понимаешь, я никогда тебе не сказывал. Два раза пытал и только по третьему согласилась. Вовсе обнадежен был. Думал, вместе заживем, и так радостно это было! Все к свадьбе обладил. Фрак заказал… фрак, пойми! Космы окорнал, бороду постриг, — смеялись даже. Ну, усадьбу отделал, все как следует… вот-вот и хозяйка дорогая домишко-то голоском звонким огласит… душу согреет словом, взглядом, лаской. День свадьбы назначили! Три года ждал этого счастья и думал: пришло и ко мне оно… Да так при фраке и остался! Прежде, помоложе был, оно будто и не так одному мотаться, а года — дрянь дело. Душа-то у меня глупая, тоже ищет тепла, друга требует, а ты один, и никому твоей паршивой души не требуется!
Лаврентьев помолчал, взглянул на притихшего приятеля и продолжал:
— Тебя, Жучок, вот любили, а меня никто, ни разу. Рыло-то, видно, уж очень зазорное! — усмехнулся горько Лаврентьев. — Ни разу! Ну, и робость, — сам знаешь, робею я с женским полом. Вот и пойми, какова радость-то была, когда она свое согласие изъявила и со мной, как с человеком близким, ласковая, добрая,