Обряд венчания кончен. Молодые обменялись поцелуем. Начались поздравления.
Из церкви все гости отправились в большую квартиру Раисы, где молодые должны были прожить неделю-другую до отъезда за границу. В этой квартире жил прежде сам Коновалов, отделавший свое помещение с кричащей роскошью. Снова поздравляли молодых. Шампанское лилось рекой. Масса дорогих фруктов, конфект, цветов, бонбоньерок… Родственники только восхищались, завидуя и этой роскоши обстановки, с картинами, бронзой, изящными вещами, и обильному угощению, и называли Сашу счастливцем. Дамы уходили из гостиной и осматривали спальню молодых, недавно отделанную по настоянию Олимпиады Васильевны. Находили, что гнездышко очаровательное.
Наконец в двенадцатом часу все разъехались. Старуха тетка давно уже ушла в свою комнату, и молодые остались одни.
«Господи! Как она некрасива!» — думал Пинегин, глядя на это скуластое, широкое лицо, на эту неуклюжую фигуру… А она смотрела на мужа кротким, любящим взглядом своих прекрасных глаз, счастливая и смущенная…
И Пинегин привлек ее в объятия, говоря о своем счастии, о своей любви…
В море!
В это погожее майское утро Николай Алексеевич Скворцов, молодой моряк лет двадцати шести, к Пасхе произведенный из мичманов в лейтенанты, проснулся ранее обыкновенного. Несмотря на веселые лучи весеннего солнца, залившие светом небольшую комнату, которую Скворцов нанимал у кронштадтской вдовы-чиновницы Дерюгиной в Галкиной улице, он, проснувшись, не приветствовал утра, как бывало прежде, веселыми, хотя и довольно фальшивыми руладами, а, полежав минуту-другую, присел на кровати с озабоченным видом, раздумывая о своем положении.
В самом деле положение было, как выражался лейтенант, «бамбуковое». В плавание на лето, благодаря правилам ценза (будь он проклят!), его не назначили и, следовательно, морское довольствие тю-тю, сиди на береговом жалованье, а между тем долгов было по самую макушку его довольно-таки бесшабашной головы. Из семидесяти одного рубля тридцати трех копеек причитавшегося ему жалованья вчера он получил, за вычетом на долги, только пятьдесят с чем-то. Но и из этих пятидесяти он тотчас же роздал неотложных долгов сорок рублей, так что у него на месяц оставалась всего красненькая, одиноко лежавшая в его объемистом, впрочем, бумажнике, полном какими-то записочками, счетами и письмами. Сегодня явятся портной и сапожник, спросит деньги за квартиру г-жа Дерюгина, и на днях надо внести проценты по долгу старухе-ростовщице, супруге отставного комиссара, — иначе, того и гляди, подаст, шельма, вексель ко взысканию. А откуда он достанет денег!?
Но еще хуже долгов была эта маленькая пылкая адмиральша, положительно отравлявшая ему жизнь своей требовательной любовью и сценами ревности. И при мысли об адмиральше, при воспоминании о вчерашней «штормовой» сцене, которую она «закатила», заспанное лицо молодого лейтенанта, с белокурыми всклоченными волосами и парой темных добродушных глаз, сделалось еще озабоченнее и серьезнее.
«И надо же было ему, дураку, тогда ухаживать за нею и восхищаться ее красотой… Вот и разделывайся теперь, как знаешь!» — прошептал лейтенант с тоскливым, недоумевающим видом человека, попавшего в безвыходное положение.
Одно спасенье — удрать от нее в дальнее плаванье, этак годика на два, на три… «Что, мол, делать, назначили, я не виноват!» Но как попасть?. Кого просить? Протекции у него никакой: ни важной бабушки, ни хорошенькой тетушки, ни влиятельного адмирала, которые могли бы поехать к начальству и хлопотать за него…
Лейтенант грустно вздохнул и снова стал раздумывать, как бы ему деликатно и тонко объясниться с адмиральшей и сказать, что хоть он к ней и привязан как к другу и навсегда сохранит в сердце своем ее милый образ, как чудное воспоминание, но… «вы понимаете»…
«Черта с два ей скажешь и черта с два она захочет что-нибудь понять, эта необузданная женщина!» — тотчас же прервал свои приятные мечтания молодой человек и даже заочно малодушно струсил при мысли, что бы было после такой декларации. Он вспомнил, какой «порцией» сцен встречена была недавняя слабая его попытка в этом направлении. Несколько грустный от хронического безденежья и непременной обязанности ежедневно посещать адмиральшу хоть на «одну минутку», он позволил себе по какому-то подходящему случаю выразить мнение, что любовь не может длиться вечно и что примеров такой любви история не представляет, так — господи боже ты мой! — каким гневным, уничтожающим взглядом своих черных, загоревшихся глаз окинула его адмиральша, точно он сказал нечто чудовищное. Он, лейтенант Скворцов, был бы первейшим негодяем в подлунной, если б разделял такие «гнусные» взгляды. Настоящая любовь должна быть вечная. «Понимаете ли вечная». Любовь не забава, а обязательство, по крайней мере для порядочного человека, ради которого женщина «всем пожертвовала», — значительно подчеркнула адмиральша.
Для избежания грозившего вслед затем «шквала с дождем», как называл лейтенант Скворцов истерики со слезами, — тем более, что адмирала не было дома, — пришлось поспешно «убрать все паруса» и объяснить, что он говорил так, «вообще», «теоретически», и прильнуть к маленькой, выхоленной, необыкновенно «атласистой», благодаря вазелину, ручке, на мизинце которой сверкал красивый бриллиант, напоминавший о векселе, по которому Скворцов уже год платил «небольшие» проценты.
«Как тут ни вертись, а бамбук!» — размышлял, вотще отыскивая выход, молодой человек. Действительно, ведь она для него «всем пожертвовала» и «испытывала муки», обманывая своего «доброго и благородного Ванечку», адмирала-мужа. И это она не раз говорила. И вдруг он, единственное ее утешение в жизни, которое она любила и мучила за все свои пожертвования, так-таки бросит бедную женщину? Ведь в самом деле это было бы довольно-таки подло с его стороны, пожалуй еще даже подлей, чем ставить рога простофиле Ивану Ивановичу, который, по-видимому, ни о чем не догадывается и необыкновенно ласков с лейтенантом.
«Ах, если б она вдруг меня разлюбила! Ах, если б удрать в плавание!»
Но и то, и другое казалось несбыточным.
В таком скорбном состоянии духа у Скворцова явилась идея: сегодня же ехать в Петербург к своему товарищу и другу, лейтенанту Неглинному, с которым он всегда советовался во всех затруднительных случаях жизни, поговорить с ним о своем каторжном положении и занять, если можно, рублей двадцать пять, чтобы заплатить за квартиру и снести проценты.
Эта идея несколько подбодрила упавшего было духом Скворцова. Он спрыгнул с постели, оделся и, просунув голову в двери, выходящие в коридор, крикнул:
— Бубликов!
На зов через минуту явился вестовой Бубликов, заспанный молодой матросик в казенной форменной рубахе, довольно неуклюжий, рыхлый и мягкотелый, с простоватым выражением круглого, простодушного лица деревенского парня, недавно взятого от сохи и еще не оболваненного ни городом, ни службой. Этот Бубликов прослужил у Скворцова осень и зиму и теперь доживал последние дни, назначенный в плавание, что ему не особенно улыбалось, так как он предпочитал спокойную жизнь вестового на берегу треволнениям и муштровке морской, неведомой ему, жизни.
— Продрал глаза, Бубликов? Или еще спишь?
— Никак нет, ваше благородие, — отвечал, ухмыляясь, вестовой.
— Ну, так слушай, что я буду говорить. Живо самовар! Да вычисти хорошенько жилетку, сюртук и штаны… Новые… понял?
— Понял, ваше благородие, — проговорил Бубликов, внимательно и напряженно слушая.
— А в саквояж… Знаешь саквояж?
— Мешочек такой кожаный, ваше благородие.
— Так в этот самый мешочек положи, братец, чистую сорочку крахмаленную и другую — ночную, полотенце и два носовых платка… Еду в Петербург… Если кто будет спрашивать, скажи, завтра к вечеру