брам-рей, причем выстроившийся на шканцах караул берет ружья на «караул» и горнисты играют поход, капитан, видимо сам наслаждаясь престижем своей власти, хотя и скрывая это под маской бесстрастия, принимает обычные рапорты от старшего офицера, старшего врача и заведующих отдельными частями. Тем временем все офицеры, кроме вахтенного и подвахтенного, спустились вниз пить чай. Капитан в сопровождении старшего офицера обошел верхнюю палубу, на которой занимались чисткой разведенные по работам матросы. Матросы усерднее чистили медь и орудия при приближении начальства, провожая его тревожными взглядами: как бы за что не придрался капитан.
Особенно трусил боцман 1-й вахты, франтоватый, довольно молодой еще человек, совсем не похожий на пьяниц-боцманов старого времени, ругавшихся с виртуозным совершенством и любивших давать волю рукам, но никогда не жаловавшихся на матроса и не чуждавшихся его. Боцман Алексеев был тоже из «новых». Он гнушался матросов, валяя перед ними из себя «аристократа», и никогда не водил с ними компании, знаясь только с унтер-офицерами, писарями, фельдшерами и баталером; любил читать газету и заворачивать деликатные словечки, не пьянствовал и не ругался с остервенением прежних боцманов, но дрался, впрочем, не хуже своих предшественников, часто жаловался старшему офицеру и притом не гнушался мирволить матросам, подносившим ему подарки. Прикапливая деньжонки, он рассчитывает по окончании службы заняться в Кронштадте торговлей и имеет все данные сделаться со временем кулаком. Служит он усердно, толков, исполнителен и знает свое дело. Перед начальством лебезит и заискивает, и среди матросов уважением не пользуется.
— За рупь-целковый душу продаст! — говорят про него матросы, метко определяя сущность его натуры.
Капитан окончил свой обход и проговорил, останавливаясь перед спуском к себе в каюту:
— В Пирее начальник эскадры. Верно сделает смотр. Так потрудитесь приготовиться.
— Есть! — отвечал старшин офицер, давно уже готовый к смотру, и спускается в кают-компанию…
За большим столом почти все офицеры в сборе и пьют чай.
Скворцов уселся около старшего доктора, симпатичнейшего и милого Федора Васильевича, и с увлечением рассказывает о своей штормовой вахте и о том, как чуть было не потопили «купца»… Он очень сошелся с доктором; у них много общего в мнениях, оба они одинаково не любят капитана, и обоим им не особенно нравится тон кают-компании.
И, как нарочно, раздается молодой тенорок юного мичмана:
— А я, господа, сегодня начистил зубы Гришкину… Вообразите…
И начинается рассказ о том, за что именно он «начистил зубы».
Большинство присутствующих хохочет. Только один такой же юный мичман замечает:
— Нашел, чем хвастать.
— И ты в либералы записался? — со смехом отвечает ему товарищ, побивший матроса. — Нынче, братец, либерализм не в моде. Атанде, кавалер Липранди. Пусть это другие популярничают с матросами, — продолжал он, взглядывая иронически на Скворцова, — а я, брат, не намерен… Виноват каналья, и я его в зубы!.. Матрос за это не в претензии…
— Конечно, не в претензии, — поддержал кто-то.
— А хвати тебя, ты будешь в претензии?
— Вот дурацкое сравнение… У матросов совсем другие понятия… И, наконец, он к этому привык.
Скворцова взорвало, и он, весь закипая, произнес:
— Осмельтесь вы на моей вахте ударить матроса…
— Что же тогда? — вызывающе перебил юнец-мичман.
— Я бы подал на вас рапорт…
— Ого-го… Как вы строги, Николай Алексеич! — пробормотал мичман.
— Разве для нас с вами закон не писан… Разве телесные наказания не отменены?
В кают-компании наступило неловкое молчание. Большинство видимо не одобряло Скворцова, и он это хорошо чувствовал.
— Да полноте, господа, — вступился старший офицер, и сам, случалось, бивавший матросов, но никогда об этом не рассказывавший, — о чем тут спорить. Положим, оно и незаконно, так ведь иной раз вспылишь… ну и… увлечешься…
— Я не о таких увлечениях говорю, Андрей Петрович… Я о принципе. Закон есть, надо его исполнять, а не хвастать нарушением его.
— Какой цензор выискался! — прошептал кто-то.
— Вам и книги в руки, коли вы такой гуманный, Николай Алексеич. вступился ревизор вкрадчивым, ласковым тоном. — Конечно, зверствовать нехорошо… Боже сохрани… Но если иной раз, знаете ли, смажешь, ей-богу же, хоть и незаконно, а беды нет… Главное, как смазать… И какие еще там принципы… Жизнь, батюшка, одно, а принципы — другое… Вот завтра в Пирей придем — в Афины можно съездить… Гречанки там…
И разговор скоро принял фривольное направление, в котором приняли участие все, исключая доктора и Скворцова. Они вышли из кают-компании.
— Либералы! — с усмешкой проговорил юный «дантист»-мичман. — Тоже: «рапорт»!
— А вы, юноша, не хвастайте… Эка, в самом деле, подвиг какой… Ну, хватили в зубы, и шабаш… Помалчивайте! — философски проговорил жизнерадостный и благополучный ревизор. — А Николай Алексеич милейший человек, но только одна беда: либерал и с принципами носится… Ну да, поживет и уходится! Не так ли, Андрей Петрович? — обратился он, как бы ища одобрения старшего офицера.
Старший офицер, добродушный и честнейший человек, безропотно несший ради жены и детей свою тяжелую службу с несимпатичным ему капитаном, мягкий с матросами и старавшийся как-нибудь поддерживать мир и согласие в кают-компании, отвечал несколько длинно и уклончиво насчет принципов и насчет того, как трудно проводить их в жизнь, особенно семейному человеку, да еще на службе, где начальство не всегда любит принципы.
— И это весьма жаль, очень жаль! А то, помилуйте, что ни начальство, то новый принцип-с! — совершенно неожиданно и с каким-то раздражением в голосе вдруг заключил свои пространные рассуждения этот маленький Пилат в образе добродушнейшего и мягкого старшего офицера и ушел наверх делать неустанное дело: вечно приводить крейсер в порядок и осматривать его.
К полудню следующего дня «Грозный» бросил якорь на Пирейском рейде, вблизи нашего броненосца под контрадмиральским флагом, салютуя нации и адмиралу. Капитан, немедленно поехавший к нему с рапортом, вернулся видимо чем-то раздраженный. Адмиральского смотра ждали со дня на день, и офицеры хотели поскорее сбыть смотр, чтоб уехать в Афины.
В день прихода в Пирей, Скворцов получил полное упреков письмо от адмиральши и послание от Неглинного, в котором он, между прочим, восхвалял «эту чудную обворожительную женщину» и удивлялся, как Скворцов мог разлюбить ее.
«Сам, значит, втюрился!» — подумал Скворцов и искренно пожалел своего друга.
В ожидании адмиральского смотра, назначенного через два дня, на «Грозном» шла непрерывная чистка. Чистили, подкрашивали, белили, мыли и скоблили снаружи и внутри, наверху и внизу, в машине и трюмах, заглядывая в самые сокровенные уголки.
Озабоченный и видимо щеголявший этой озабоченностью и множеством работы, старший офицер метался, словно угорелый, по крейсеру и не жалел крепких словечек, приводя судно в идеальный порядок, чистоту и блеск, которые составляют гордость каждого мало-мальски порядочного старшего офицера.
Капитан, чем-то раздраженный, был не менее старшего офицера озабочен желанием показать во всем великолепии свой крейсер новому начальнику эскадры, недавно назначенному на смену старого. Адмирал этот имел репутацию опытного, много плававшего моряка и знатока дела, человека серьезного, которого не проведешь шарлатанством и не вотрешь очки показной стороной. И капитан, уже имевший случай убедиться в этом во время представления адмиралу по приходе на Пирейский рейд, ждал смотра не без тревоги. Он сам следил за работами, вмешиваясь в распоряжения старшего офицера, путая и раздражая его, и без толку разносил вахтенных начальников и мичманов. Но, к общему изумлению, разносил без прежних оскорбительных дерзостей, и тон его не был такой вызывающий и наглый, как раньше.