и старший офицер, поспешивший вбежать на мостик, как только узнал о съемке с якоря.
Сознание в своей неправоте такого уверенного в себе и страшно самолюбивого человека, каким был этот образованный, блестящий и действительно лихой капитан, обнаруживавший не раз во время плавания и отвагу, и хладнокровие, и находчивость настоящего моряка, совсем смягчило сердце скромного Лаврентия Ивановича. И он вдруг смутился и, словно в чем-то оправдываясь и желая в то же время оправдать капитана, промолвил:
— Я, Алексей Петрович, потому позволил себе доложить, что сам испытал, каков здесь норд-вест… А в лоции ничего не говорится…
— А, кажется, собирается засвежеть не на шутку! — продолжал капитан, понижая голос… — Взгляните! — прибавил он, взмахнув головой на далекие тучи.
— Штормом попахивает, Алексей Петрович… Уж мне и в ногу стреляет-с, — шутливо промолвил старый штурман.
— Ну, пока он разыграется, мы успеем выйти в море… Пусть себе там нас треплет…
Опять, словно предупреждающий вестник, пронесся порыв, и снова клипер, точно конь на привязи, дернулся на цепях…
Капитан велел спустить брам-стеньги.
— Да живее пары! — крикнул он в машину.
Брам-стеньги были быстро спущены лихой командой клипера, и старший офицер, командовавший авралом, довольно улыбался, как они «сгорели». Скоро из трубы повалил дым. Баркас с людьми выгребал дружно и споро и приближался к клиперу. Все гребные судна были подняты.
Старый штурман все тревожнее и тревожнее посматривал на грозные тучи, облегавшие горизонт. В серьезном, несколько возбужденном лице капитана, в его походке, жестах, голосе заметно было нетерпение. Он то и дело звонил в машину и спрашивал: «Как пары?» — видимо, торопясь уходить из этой усеянной подводными камнями бухты, вдобавок еще плохо описанной в лоции.
А ветер заметно свежел. Приходилось потравливать якорные цепи, натягивавшиеся при сильных порывах в струну. Клипер при этом подавался назад, по направлению к берегу. Зыбь усиливалась, играя «зайчиками», и «Ястреб» стремительней «клевал» носом.
— Ну, слава богу, через час уйдем из этой дыры! — радостно говорили мичмана в кают-компании.
— И чтоб в нее никогда не заглядывать больше!
К старшему штурману, спустившемуся в кают-компанию выкурить манилку и погреться, кто-то обратился с вопросом:
— Лаврентий Иваныч! Когда мы придем в Сан-Франциско, как вы думаете? Недельки через четыре увидим американок, а?
— Нечего-то загадывать вперед… Мы ведь в море, а не на берегу…
— Ну, однако, приблизительно, Лаврентий Иваныч?. Если все будет благополучно?.
— Да что вы пристали: когда да когда?. Прежде отсюда надо убраться! — ворчливо промолвил штурман.
— А что, разве так свежо?
— Подите наверх — увидите!
— У нас, Лаврентий Иваныч, машина сильная. Выползем.
Лаврентий Иванович, почти не сомневавшийся, что клипер до шторма уйти не успеет и что ему придется отстаиваться на рейде, ничего не ответил и быстрыми, нервными затяжками торопливо докуривал свою манилку, озабоченный и мрачный, полный самых невеселых дум о положении клипера, если штормяга будет, как он выражался, «форменный».
В эту минуту в кают-компанию влетел весь мокрый, с красным от холода лицом молодой мичман Нырков и возбужденно и весело воскликнул:
— Ну, господа, и анафема, я вам скажу, ветер… Так засвежел на половине дороги, что я думал: нам и не выгрести… Насилу добрались. И волна подлая… все мы вымокли… так и хлестало… И что за холод… Совсем замерз. Эй, вестовые! Скорей горячего чаю и коньяку! — крикнул он и пошел в свою каюту переодеваться, счастливый, что благополучно добрался и что в точности выполнил приказание и вернулся к одиннадцати часам. Он, еще совсем молодой моряк, первый раз попавший в дальнее плавание, конечно, стыдился сказать в кают-компании, как ему было жутко на баркасе, захлестываемом волной, как страшно и за себя, и за матросов, и как он, сам трусивший, с небрежным ухарским видом подбадривал усталых, вспотевших гребцов «навалиться», обещая им по три чарки на человека.
«Ах, как приятно, что все это прошло!» — проносилось в голове у молодого мичмана, когда он быстро облачался в сухое белье, предвкушая удовольствие согреться горячим чаем с коньяком.
— Ну, теперь нам нечего ждать… Скорей бы пары, и айда к американочкам… Не правда ли, Лаврентий Иваныч? — проговорил со смехом веселый лейтенант Сниткин.
Но Лаврентий Иванович только пожал плечами, надел свою походную старенькую фуражку и пошел наверх.
Опасения старого штурмана оправдались.
Только что подняли баркас в ростры и принайтовили (привязали) его, как после трех, последовательно налетевших жестоких шквалов заревел шторм, один из тех штормов, которые смущают даже и старых, опытных моряков.
Картина озверевшей стихии была действительно страшная.
По небу, с едва пробивающимися на свинцовом фоне голубыми кусочками, бешено и, казалось, низко неслись черные клочковатые облака и покрывали весь небосклон. Несмотря на утро, кругом стоял полусвет, точно в сумерки. Море, что называется, кипело. Громадные волны шумно и яростно нагоняли одна другую, сталкивались и рассыпались в своих верхушках алмазной пылью, которую подхватывал вихрь и нес дальше. Страшный рев бушующего моря сливался с ревом дьявольского ветра. Встречая в клипере препятствие, он то сердито выл, то проносился каким-то жалобным стоном в такелаже и мачтах, в люках и дулах орудий, гнул стеньги, потрясал поднятые на боканцах шлюпки, срывал непринайтовленные предметы и сердито трепал бесчисленные снасти.
Словно обезумевший, освирепевший зверь, бросался он на маленький клипер, как будто грозя его уничтожить со всеми его обитателями. И «Ястреб», встретивший грудью врага, то и дело вздрагивал на своих вытравленных канатах, и, казалось, вот-вот сорвется с натянувшихся, гудевших цепей. Его дергало на них все больше и больше, и он, бедный, точно от боли, скрипел всеми своими членами и стремительно качался, уходя бугшпритом в воду и отряхиваясь при подъеме, точно великан-птица, от воды.
Нахлобучив на лоб фуражку, чтоб ее не сорвало ветром, стоял капитан на мостике, цепко держась одной рукой за поручни. В другой у него был рупор. Ледяной ветер дул ему прямо в лицо, пронизывая его всего холодом, но капитан, не покидавший мостика уже около часа, казалось, не чувствовал ветра, весь сосредоточенный, страшно серьезный и, по-видимому, совершенно спокойный. Однако это спокойствие, стоившее ему усилия, было лишь наружным спокойствием моряка, умеющего владеть собой в серьезные минуты. В душе у этого самолюбивого, отважного человека была мучительная тревога, и все его существо было в том нервном напряжении, которое при частых повторениях нередко преждевременно старит моряков и в нестарые еще годы делает их седыми. Он хорошо понимал опасность положения клипера и вверенных ему людей и, ввиду страшной нравственной ответственности, испытывал жгучие упреки совести. Его самонадеянная уверенность — виною всего… Зачем он не послушал вчера совета старого, много плававшего штурмана?. Зачем он не ушел?. И вот теперь…
— Пары! Когда же пары?! — крикнул он, дергая порывисто ручку машинного телеграфа.
Из машины ответили, что пары будут готовы через десять минут…
Десять минут в такой анафемский шторм, грозивший в каждое мгновение сорвать с якорей клипер, ведь это — целая вечность! Работая машиной, в помощь якорям, еще возможно удержаться и отстаиваться…
И капитан, обыкновенно сдержанный и не бранившийся, хорошо зная, что пары не могли быть раньше подняты, тем не менее крикнул в машину через переговорную трубку резкое, грубое слово, заставившее бедного старшего механика, и без того надрывавшегося, побледнеть как полотно и судорожно сжать кулаки.