Капитан был, так сказать, душой этого пловучего уголка, оторванного от родины, душой и распорядителем, а старший офицер — его руками.
Часов в девять утра «Коршун» входил под парусами в проливчик, соединяющий море с рейдом. Все были вызваны наверх «становиться на якорь». На палубе царила мертвая тишина.
Слегка накренившись, корвет пробежал пролив и взял влево в глубину бухты, где, в числе нескольких военных судов под иностранными флагами, стояла и маленькая русская эскадра: корвет под контр-адмиральским флагом и два клипера. Красивый белеющийся город с маленькими домами раскинулся среди зеленых пятен у бухты, поднимаясь по склону небольшой возвышенности.
Но почти никто не смотрел на город. Глаза всех были устремлены на красивый флагманский корвет, к которому направлялся «Коршун». Вот он прорезал кормы английской канонерки и французского авизо, миновал несколько «купцов» и летел теперь прямо на адмиральский корвет.
— Начинайте салют! — скомандовал старший офицер, стоявший на мостике.
Там же стояли капитан и старший штурманский офицер. Остальные офицеры стояли по своим местам у мачт, которыми заведывали. Только доктор, батюшка, оба механика и единственный «вольный», то есть штатский, мистер Кенеди, стояли себе «пассажирами» на шканцах.
— Первое пли… Второе пли… Третье пли… — командовал замирающим голосом артиллерийский офицер, Захар Петрович, вращая своими круглыми, слегка выкаченными глазами и отсчитывая про себя: раз, два, три, четыре… до десяти, чтобы промежутки были правильные и чтобы салют был, как выражался Захар Петрович, «прочувствованный».
И он действительно его «прочувствовал» и даже «просмаковал», этот коренастый пожилой человек, далеко неказистый собой, с лицом, похожим, если верить сравнению, сделанному втихомолку кем-то из гардемаринов, на медную кастрюльку. Теперь эта медная кастрюлька полна сосредоточенного, немного страдальческого выражения. Перебегая от орудия к орудию, старый артиллерист, казалось, весь, всеми фибрами своего существования поглощен в салют. В эту минуту он забыл все на свете, даже своего маленького сынка-сиротку, которого он оставил в Кронштадте и ради которого отказывает себе в удовольствиях, редко съезжает на берег и копит деньги. Ради него, вероятно, он — старый бурбон и дантист — серьезно воздерживается от желания «расквасить кому-нибудь рожу» ввиду предупреждения капитана, что он будет списан с корвета, если не перестанет драться.
Одиннадцать выстрелов салюта контр-адмиральскому флагу гулко раздаются один за другим, отдаваясь эхом на берегу. Облачка белоснежного дыма, вылетая из жерл орудий, быстро относятся ветром и тают в воздухе.
Салют окончен, и Захар Петрович, сияющий, довольный и вспотевший, полный сознания, что салют был «прочувствованный», с аффектированной скромностью отходит от орудий на шканцы, словно артист с эстрады. Ему никто не аплодирует, но он видит по лицам капитана, старшего офицера и всех понимающих дело, что и они почувствовали, каков был салют.
Выскочил первый дымок с адмиральского корвета. Раздался выстрел — один, другой, и на седьмом выстрелы прекратились. Ответный салют русскому военному флагу был окончен.
До адмиральского корвета уже было недалеко, и зоркие глаза капитана и старшего офицера меряют расстояние, отделяющее «Коршун» от адмиральского корвета. В сбитой на затылок шапке, с расставленными фертом ногами, слегка возбужденный, с горящими маленькими глазками, Андрей Николаевич совсем не похож теперь на того суетливого и трусящего начальства человека, каким он бывает на смотрах. Теперь он лихой моряк, позабывший и адмирала и думающий только о том, как бы щегольски прорезать корму «адмирала» и стать на якорь, как следует доброму судну. Он чувствует, что со всех судов эскадры и с иностранных судов на «Коршун» устремлены глаза моряков, осматривающие нового гостя такими же ревнивыми взорами, какими смотрят на балу дамы на вновь прибывшую красавицу. И Андрей Николаевич, словно бы отец или муж этой красавицы, стоит на наветренной стороне мостика, посматривая вперед с горделивым чувством в душе, уверенный, что его красавица не осрамится. Он только изредка вскрикивает рулевым:
— Лево… Больше лево… Так держать!..
Адмиральский корвет совсем близко, а «Коршун» летит прямо на его корму, где стоит кучка офицеров с адмиралом во главе. Все на «Коршуне» словно бы притаили дыхание. Вот, кажется, «Коршун» сейчас налетит на адмирала, и будет общий позор. И капитан, спокойно ходивший по мостику, вдруг остановился и вопросительно-тревожно взглянул на старшего офицера, уже готовый крикнуть рулевым положить руля на борт. Но в это самое мгновение Андрей Николаевич уже скомандовал:
— Право на борт!..
Рулевые быстро заворочали штурвалом, и «Коршун» пронесся совсем под кормой адмирала и, круто повернув, приостановился в своем беге.
— Паруса на гитовы! По марсам и салингам! Из бухты вон, отдай якорь! командовал старший офицер.
Якорь грохнул в воду. Марсовые, точно кошки, бросились по вантам и разлетелись по реям.
Прошло много-много пять минут, как все паруса, точно волшебством, исчезли, убранные и закрепленные, и от недвижно стоявшего недалеко от адмиральского корвета «Коршуна», красивого и внушительного, с выправленным рангоутом и реями, со спущенными на воду шлюпками, уже отваливал на щегольском вельботе капитан в полной парадной форме с рапортом к адмиралу.
Глядя на «Коршун», можно было подумать, что он давно стоит на рейде, так скоро на нем убрались. И все на нем — и офицеры и матросы — чувствуя, что «Коршун» не осрамился и стал на якорь превосходно, как-то весело и удовлетворенно глядели. Даже доктор проговорил, обращаясь к Андрею Николаевичу, когда тот, четверть часа спустя, вбежал в кают-компанию, чтобы наскоро выкурить папироску:
— А ведь славно стали на якорь, Андрей Николаевич!
— Да, ничего себе, — отвечал старший офицер и, снова озабоченный, не докурив папироски, выбежал из кают-компании наверх…
Прошло полчаса. Капитан не возвращался с флагманского корвета.
— Долго же его адмирал исповедует! — заметил лейтенант Поленов.
— Еще дольше почты не везут! — воскликнул белокурый и красивый лейтенант Невзоров, нетерпеливо ожидавший с берега почты из консульства, рассчитывая получить от своей молодой жены одно из тех писем-монстр на десятках страниц, какие он получал почти в каждом порте, и раздраженно прибавил: — И что это за консул скотина! Не знает, что ли, что мы пришли… Ведь это свинство с его стороны!
И многие, ожидавшие весточек с родины, находили, что это свинство и что надо сказать об этом капитану.
Старший офицер снова вбежал в кают-компанию.
— Эй, Егоров! рюмку водки и сыру! Да живо.
— Есть! — отвечал на бегу вестовой.
Встававший вместе с командой в пятом часу утра, старший офицер имел обыкновение до завтрака замаривать червяка. Два стакана чаю, которые он выпивал утром, не удовлетворяли его.
— А долго что-то капитан у адмирала! — озабоченно проговорил и он, выпивая рюмку водки и закусывая куском сочного честера, любимого своего сыра, запас которого он сделал еще в Лондоне. — Господа! Кому угодно? любезно приглашал он. — Степан Ильич… рюмочку!
— Разве что рюмочку.
И старший штурман проглотил рюмку и, закусив маленьким кусочком сыра, промолвил:
— Славный у вас джин, Андрей Николаевич… Да, долгонько что-то капитан.
— Быть может, адмирал оставил его завтракать! — заметил кто-то.
— Адмирал завтракает в полдень, а теперь всего десять часов… Верно, расспрашивает о плавании… об офицерах.
— Верно, и день смотра назначит! — вставил Ашанин.
— Ну, батенька, он дней не назначает, не таковский! — засмеялся Степан Ильич.
— У него, что ни приезд, все смотр! — заметил и Поленов.
В эту минуту сквозь открытый люк кают-компании раздался голос стоявшего на вахте мичмана Лопатина: