рассыпать из тачки на аллею песок, лицо его, к удивлению Васи, светилось лаской и добротой.
В другой раз арестанты нашли в саду заброшенного щенка — маленького, облезлого, худого, и отнеслись к нему с большой внимательностью и даже нежностью. Вася видел, как они совали ему в рот разжеванный мякиш черного хлеба, как положили его в укромный уголок, заботливо прикрыв его какой-то тряпкой, и слышал, как они решили взять его с собой, и это решение, видимо, обрадовало всех.
— А то пропадет! — заметил тот же страшный арестант с нависшими бровями. — А я, братцы, за ним ходить буду, заместо, значит, няньки! — прибавил он с веселым смехом.
По соображениям Васи, эти факты во всяком случае свидетельствовали, что и этим страшным людям не чужды проявления добрых чувств.
Для разрешения своих сомнений Вася вскоре обратился к старому денщику-матросу Кириле, бывшему у них в доме одним из лакеев, с вопросом: правда ли, что арестанты уносят мальчиков и потом едят их?
Вместо ответа Кирила, человек вообще солидный, серьезный и даже несколько мрачный, так громко рассмеялся, открывая свой большой рот, что Вася даже несколько сконфузился, сообразив, что попал впросак, предложивши, видимо, нелепый вопрос.
— Кто это вам сказал, барчук? — спросил наконец Кирила со смехом.
— Няня.
— Набрехала она вам, Василий Лександрыч, вроде хавроньи, а вы взяли да и поверили! Слыханное ли это дело, чтобы, с позволения сказать, ели человеков? Во всем крещеном свете нет такого положения, хоть кого вгодно спросите. Есть, правда, один такой остров, далеко отсюда, за окиянами, где вовсе дикие люди живут, похожие на обезьянов, так те взаправду жрут, черти, человечье мясо. Мне один матрос сказывал, что ходил на дальнюю и везде побывал. Жрут, говорит, и крысу, и всякую насекомую, и змею, и человека, ежели чужой к ним попадется. Но, окромя этого самого острова, нигде этим не занимаются, чтобы мальчиков есть. А русский человек и подавно на это не согласится. Это вас нянька нарочно пужала. Известно — баба! Не понимает, дурья башка, что брешет дитю! — пренебрежительным тоном прибавил Кирила.
— Да я и не поверил няне. Я сам знаю, что людей не едят! — оправдывался задетый за живое самолюбивый мальчик. — Я так только спросил. И я знаю, что арестанты вовсе не страшные! — прибавил Вася не вполне, однако, уверенным тоном, втайне желая получить на этот счет разъяснения такого знающего человека, каким он считал Кирилу.
— С чего им быть страшными? Такие же люди, как и все мы. Только незадачливые, значит, несчастные люди — вот и все.
— А за что же они, Кирила, попали в арестанты?
— А за разные дела, барчук. Они ведь все из солдат да из матросов… Долго ли до греха при строгой- то службе? Кои и за настоящие, прямо сказать, нехорошие вины… На грабеж пустился или в воровстве попался… Ну, и избывает свой грех… А кои из-за своего непокорного карахтера.
— Как так? — спросил Вася, не понимая Кирилу.
— А так. Не стерпел, значит, утеснениев, взбунтовался духом от боя да порки — ну и сдерзничал начальству на службе, вот и арестантская куртка! А то и за пьянство попасть можно, всяко бывает! Ты и не ждешь, а вдруг очутишься в арестантских ротах.
— За что же?
— А за то, ежели, примерно, нравный человек да напорется на какого-нибудь зверя-командира, который порет безо всякого рассудка и за всякий, можно сказать, пустяк… Терпит-терпит человек, да наконец и не вытерпит, да от обиды в сердцах и нагрубит… Небось, расправа коротка… Проведут скрозь строй… вынесут замертво и потом в арестанты… И вы, барчук, не верьте, что про них нянька брешет… И бояться их нечего, пренебрегать ими не годится… Их жалеть надо, вот что я вам скажу, барчук.
После таких разъяснений, вполне, казалось, подтверждавших и собственные наблюдения Васи, он значительно меньше стал бояться арестантов, рисковал подходить к ним поближе и вглядывался в эти самые обыкновенные, по большей части добродушные лица, не имеющие в себе ничего злодейского. И они разговаривали, шутили и смеялись точно так, как и другие люди, а ели, — казалось Васе, — необыкновенно аппетитно и вкусно.
И однажды, когда Вася жадно глядел, как они утром уписывали, запивая водой, ломти черного хлеба, посыпанные солью, — один из арестантов с таким радушием предложил барчуку попробовать «арестантского хлебца», что Вася не отказался и с большим удовольствием съел два ломтя и пробыл в их обществе. И все смотрели на него так доброжелательно, так ласково, все так добродушно говорили с ним, что Вася очень жалел, когда шабаш кончился и арестанты разошлись по работам, приветливо кивая головами своему гостю.
С тех пор между адмиральским сыном и арестантами завязалось прочное знакомство, о котором Вася, разумеется, благоразумно умалчивал, зная, что дома его за это не похвалят. И чем ближе он узнавал их, тем более и более убеждался, что и няня, и мать, и сестры, и старичок генерал решительно заблуждаются, считая их ужасными людьми. Напротив, по мнению Васи, они были славные и добрые, и он только удивлялся, за что таких людей, которые так усердно работали, так хорошо к нему относились, баловали его самодельными игрушками и так гостеприимно угощали его, за что в самом деле им обрили головы и на ноги надели кандалы, лишив бедных возможности бегать, как бегает он.
Вася со всеми своими новыми знакомыми был в хороших отношениях, но более всего подружился с одним молодым, белокурым, небольшого роста, стройным арестантом, с голубыми ласковыми глазами. Он не знал, за что попал этот человек в арестанты, и не интересовался знать, решив почему-то, что, верно, не за важную вину.
Он чувствовал какую-то особенную привязанность к этому арестанту с задумчивым грустным взглядом и за то, что тот рассказывал отличные сказки, и за то, что он был часто грустен, и за его мягкий ласковый голос, и за его необыкновенно добрую и приятную улыбку, — короче, решительно за все.
Звали его Максимом. Арестанты называли его еще «соловьем», за то, что часто во время работы он пел песни и пел их замечательно хорошо.
Когда мальчик, бывало, слушал его пение, полное беспредельной тоски, невольное чувство бесконечной жалости к этому певцу в кандалах охватывало его маленькое сердце, и к горлу подступали слезы.
И нередко, нервно потрясенный, он убегал.
Вася попал в сад как раз вовремя.
Арестанты только что зашабашили на полчаса и, расположившись, кто кучками, кто в одиночку, в конце одной из аллей под тенью стены, завтракали казенным черным хлебом и купленными на свои копейки арбузами.
Вася подбежал к ним и, веселый, зарумянившийся, полный радости жизни, весело кивал головой в ответ на общие приветствия с добрым утром. С разных сторон раздавались голоса:
— Каково почивали, барчук?
— Нянька не пужала вас?
— Не угодно ли кавуна, барчук?
— У меня добрый кавун!
— Барчук с Максимкой будет завтракать. Максимка нарочно большой кавун на рынке взял.
— А где же Максим? — спрашивал Вася, ища глазами своего приятеля.
— А вон он, от людей под виноградник забился… Идите к нему, барчук, да прикажите ему не скучить… А то он опять вовсе заскучил…
— Отчего?
— А спросите его… Видно, не привык еще к нашему арестантскому положению… тоскует, что птица в неволе.
— А вчерась дома еще от унтерцера попало! — вставил чернявый пожилой арестант с нависшими всклоченными бровями, придававшими его рябоватому лицу несколько свирепый вид.
— За что попало? — поинтересовался Вася.
— А ежели по совести сказать, то вовсе здря… Не приметил Максимка унтерцера и не осторонился, а этот дьявол его в зубы… да раз, да другой… Это хучь кому, а обидно, как вы полагаете, барчук? Еще если бы